Народ с бульвара смыло дождем. Все сбились под козырьком станции метро. Или попрыгали в трамвайные вагоны. Тут, между бульваром, который расширялся светлой площадкой, и станцией метро, был трамвайный круг. Один из водителей выскочил, чтобы в будке-автомате отметить час прибытия, и громко крикнул:
— Садитесь все, у меня там электросушка установлена! От конечной до конечной, и пассажир выходит сухим и отутюженным.
Водитель был веселый малый. Пока он отбивал «часы» на путевке, весь промок.
А мы с бульвара не ушли. Тала вскинула руки и заплясала у подножия памятника Грибоедову. Она двигалась небыстро, но ее особая пленительная медлительность сообщала движениям какую-то неправдоподобность, будто Тала рассекала не воздух, а плотные слои воды. Как в подводной съемке.
Я смотрел на дождь, стараясь запомнить подробности. Черная плотная листва под ветром стала слоистой. Такой она кажется, когда смотришь из окна стремительно проходящего поезда. Это я и раньше замечал. У меня была даже пометка в блокноте: «Поезд. Слоистая листва».
Струи сбегали по металлическим складкам грибоедовского плаща и словно пристегивали к нему шлейф или гигантские плавники рыбы-вуалехвоста.
Потом Тала сбросила туфли, босиком побежала к метро. У каменного полукружья, размыкавшего зеленый туннель, она снова надела туфли и вприпрыжку двинулась обратно, впечатывая оттиск подошв в землю рядом с босыми следами.
— Теперь нас никто не найдет, — смеялась Тала, — теперь мы можем сбежать ото всех в дождь. Они пойдут по следу, а след — туда-сюда!
Я рассматривал листву, и грибоедовские складки, и ее смываемые следы. Следы кружились туда-сюда — это было занятно. Даже изобразительно занятно.
Тала, как я понимал, ничего этого не видела. Она просто кружилась, запрокинув голову, и в свете фонарей кисти ее рук тоже шевелились, как плавники рыбы-вуалехвоста.
Мы углублялись в темный туннель бульвара. Тала вскочила на скамейку. Она была очень живописна в этот момент: высокая и тоненькая, в облепившем тело платье. Платье синее, сейчас черное, в белые огромные горохи. Эти горохи светились, будто образовывали светлые пустоты в теле. На ней всегда происходили какие-то чудеса со светом. Иногда она казалась отраженной в стекле, а сейчас вот — просвечивающей насквозь этими круглыми пустотами.
Так бы стояла и помалкивала. Но она сказала:
— Ну давай потеряемся в дожде. Давай, ради Бога, потеряемся. — И я разозлился.
Еще не хватало, чтобы она начала разыгрывать пасторальные свидания в духе мадам Троицкой и ее теории вневременной любви. Я сказал:
— Все-таки женщина должна понимать, в каком возрасте уместно распространяться о нежных чувствах.
— Ты имеешь в виду меня? — спросила Тала.
— Троицкую я имею в виду.
— Тебе кажется, если женщине сорок, она уже осколок античной руины? Так того и гляди я завтра одряхлею.
— Ну ты еще протянешь годок-другой, — я все больше заводился.
Честно говоря, Троицкая выглядела вполне моложавой — может, от общего хрупкого облика, может, светлые-светлые глаза, широко расставленные на бледном, без морщин лице, придавали ей нечто вроде бы несовершеннолетнее. Но меня восстановили ее разглагольствования и то, что Тала явно ими прельстилась.
— Обожаю этих многодетных Манон Леско на штатной должности пропагандиста, — сказал я и отвернулся.
— А я обожаю кавалеров де Грие и сожалею, что ты с ним никогда не сговоришься, — сказала Тала. Она все еще стояла на скамейке.
Почему-то мне послышалось, что она вот-вот заплачет, и я пошел на примирение:
— Зато я всегда сговорюсь с телезвездами. В частности, с Натальей Зониной.
— Не сговоришься, — Тала зло спрыгнула на землю, лучики брызг отлетели от ее ступней. — Она не желает сговариваться.
— Как изволите, — сказал я и первым пошел от скамейки не оглядываясь.
На светлой площадке перед станцией метро я все-таки оглянулся. Талы на бульваре не было.
Тут подошел трамвай, и я в него вскочил. Я даже не поинтересовался маршрутом. Куда он, собственно, шел?
Ксения Троицкая
Из капитанской рубки море выглядело зеленовато-жухлой трясиной в плотных кочках волн, поросших болотным мхом. Только линия горизонта обретала твердость. Казалось, наш китобоец может увязнуть в колышущейся бесконечности, но в то же время почти физически ощущалось: по морю можно пройти пешком, ощупывая поверхность посохом. Вместо посоха сгодился бы, скажем, китобойный гарпун.
Мы с капитаном Правдивцевым молча разглядывали хляби, тянущиеся от носа судна.
Невинное созерцание пейзажа. Невинное, оно было преступным: мало того, что капитан, нарушив все традиции, взял женщину на судно, он еще и в рубку позволил мне войти.
— Баба на судне — к плохому. Быть беде, — сказал мне, не стесняясь, гарпунер Щедров.
Но Правдивцев, изнемогший за месяцы рейда без женского общества, не устоял.
Вот как все вышло.