– Какой ты, папа, чудак, если бы одна была, с глазу на глаз, то, может быть, я бы и постеснялся, а то ведь сорок их под моим началом. Потом они сорок-то! – если бы захотели, могли бы, конечно, выбрать себе своего женского старосту, а вот меня выбрали, значит, они хотят кого-то слушаться, и я их веду.
Так все просто! А мы, бывало, всего один раз в год допускались в женскую гимназию, и не по делу, а только на бал. Дожидаешься там заветного танца, когда дамы сами приглашают себе кавалеров. С трепетом глядишь, как из большой и неопределенной толпы гимназисток выходит одна, приближается и прикалывает к мундирчику красный бант, – это значило: я избран, и она будет единственная у меня на целый год до следующего бала в женской гимназии.
До сих пор от этих балов осталось что-то похожее на волнующий запах весенних тонко-ароматных цветов. Она раз приколола мне бантик, я танцевал с ней длинный котильон и за все время не сказал ни одного слова. Больше ничего и не было, а значение было безмерное, одно только имя ее, произнесенное вслух, заставляло меня вспыхивать, а когда начинали прямо дразнить, я дрался и часто побеждал сильнейших противников. Притом я хорошо помню, что в то время застенчивость моя была вовсе не от каких-нибудь тайных пороков, я был даже несколько неестественно чист и дрался за свою даму, как рыцарь.
Все это было тогда очень мучительно, слабые погибали в пороках, сильным открывался слишком рискованный путь. И теперь, признаюсь, я с удовольствием думаю, что у моего мальчугана не одна недоступная, а сорок обыкновенных. Правда, присоединив потом к тонкому чувству жизни упорную силу труда, для себя я добился какого-то счастья, были даже восторги, но почему-то не хотелось бы помолодеть и начинать все с начала, а тем более еще желать сыну путь, на котором лишь редкий не свернет себе шею. Да, будь у меня сорок, я, наверно, и не пытался бы изобразить эту любовную историю Алпатова, столь не соответствующую нашему времени.
Но, мой друг, совершенно так же, как я, отец, говорю теперь о своем сыне, так же говорили о нас отцы, когда мы были только сынами. Ведь это дочка шепчется с матерью о своих тайнах, а сыновья редко открываются отцам, и это так хорошо: в этом мужском стыде заложена красота и сила действия на больших кругах. Очень, очень возможно, что и мой сынишка только маскируется своими сорока девушками, опасаясь, как бы не заметил я в нем чего-нибудь особенного и не поднял бы на смех его сокровенные чувства.
Старый друг, вспомните то наше время, когда все хорошее называлось прогрессивным и местом происхождения такого добра считалась Европа. В то время – помните? – слова «европейский прогресс» повторялись у нас так же часто, как теперь «закат Европы». Тогда еще жили святые писатели, предметом любви которых был наш темный мужик. И я еще застал деревенских учителей с филологического факультета и совершенно бескорыстных врачей, иногда отличных хирургов, достойных университетских клиник. Вспоминаю, когда, бывало, сделаешь что-нибудь неладное, наша добрая бестужевка выпалит:
– Какой эгоизм!
И чувствуешь себя совсем уязвленным.
Другое слово у нее было «альтруизм», – когда она это скажет, является предчувствие высокого подвига.
И так через эту бестужевку мы узнавали, что начало добра есть альтруизм и начало зла – эгоизм.
Помнятся ее удивительные рассказы о европейских дорогах – аллеях с фруктовыми деревьями, по которым люди идут и не трогают спелых плодов. От этих рассказов нам грезились иногда там, где-то в ином прекрасном европейском мире, чудесные аллеи с грушами, яблоками, сливами, неприкосновенными для злых людей. Тем более сладки были эти сны, что у нас в деревенской действительности никакому отдельному хозяину нельзя было посадить огурцов: кто посадил – нарасхват; в полях некоторые сеяли горох и непременно с молитвой, чтобы уродился и на воровскую долю; не помогала молитва: весь горох доставался ворам.
Ужасно скучно, казалось бы, детям читать Глеба Успенского, но мы читали его, как набожные люди читают Священное писание, – с благоговением. Особенно загадочным казался рассказ о Венере Милосской, как она выпрямила душу страдающего человека.
– Милая, – спрашивали мы с братом, – объясни нам это чудо, что значит: выпрямила душу?
И бестужевка отвечала:
– Спасла человека.