– А если так… – сказал он, – если так… то мое право жить как хочется не меньше значит, чем ваше непременное желание генеральствовать.
Тогда лицо этой женщины, неизменно блекло-смуглое, оказалось способным меняться, побледнело, глаза стали вдвое больше, вспыхнули. Она прошептала:
– Я так и знала!
В это время и Миша знал, и у него отозвалось, как эхо, в душе то, что он хорошо знал в себе, но почему-то не смел назвать.
– Про-во-ка-тор! – сказала бледная женщина с неподвижными глазами и стала медленно, как вдруг подстреленная, падать.
Потом был крик…
В жизни своей Миша еще не слыхал такого крика, и он показался ему непременным спутником взятого на себя Данилычем дела, как все равно были спутники страшной смерти на кресте, когда настала тьма, земля содрогнулась, и завеса церковная разодралась. Так было в нем, что и всем, кто пойдет этим путем, непременно должно быть, как и Данилычу…
Непереносимо было слышать. Миша стоял растерянный. Но, верно, это повторялось в семье политического каторжника.
Данилыч сказал:
– Вася, принеси воды!
И, нагнувшись, стал расстегивать кофту. Ему это было привычно, и провокаторов он тоже, наверно, видал.
Никто не заметил, как вышел Осип. А цветущий мальчик принес воды и по-прежнему серьезно смотрел, как будто учился у взрослых жить без улыбки на лице.
Потом Данилыч распорядился коротко, как на войне, чтобы за ночь замести все следы и потом на допросе запираться всем до конца. Мише Алпатову выпало два дела – перенести всю нелегальную литературу в музей к Жукову и на заре доставить в тюрьму письма заключенным.
С большим тюком, стараясь не показываться на свет фонарей, пробирается Алпатов и все боится не успеть в такую короткую ночь. Ему так хорошо на душе, как никогда не бывало, хорошо потому, что он не один. Вон там из темного переулка на помощь ему с таким же тюком пробирается стеной высокая девушка, так непохожая на женщину настоящего: все проклятые вопросы исчезли, это женщина-товарищ идет.
Какая радость, что в музее огонек, значит, Жуков не спит.
При первом стуке он, покашливая, спускается с лестницы и при первом шепоте все понимает: да, и он тоже думал, что Осип – предатель. Только надо как можно скорее в тюрьму, а то предрассветный час уже наступил. Жуков все сделает сам за Алпатова, пусть только скорее идет он к тюрьме. Миша оставляет товарищей и подкрадывается к огромному зданию.
В тюрьме нет ограды, вместо этого непрерывно шагает часовой, обходя все четыре стороны. Пока он обходит там, Миша перебегает к поломанному забору против окон тюрьмы и скрывается за досками.
Можно заметить, как иногда на часах прыгает стрелка, так бывает и с рассветом: светало скачками. Не было видно окон четвертого этажа, моргнуло – и вдруг показалось. Еще раз моргнуло – и за решеткой явилось бледное пятно. И когда был еще один скачок рассвета – бледное пятно оказалось лицом человека.
Часовой появляется, лицо исчезает, часовой уходит, и в третьем окне опять лицо человека. Тогда Миша выскакивает из своей засады, машет три раза красным платком и опять назад, и сквозь забор замечает, что в ответ ему открывается форточка в третьем окне.
Сколько он ни расспрашивал Ефима о том, как все делается, но вот одного не успел спросить, и приходится решать самому: что, если когда он побежит к тюрьме привязывать на спущенную из окна веревочку записочку с двумя словами: «Осип выдает», часовой обернется? Он знает, что записку надо проглотить, но как быть самому: сдаваться или убегать под выстрелами? Алпатов решает бежать под выстрелами, потому что до забора всего три десятка шагов и невозможно верно прицелиться. Но если и попадет случайная пуля – ничего: Мише кажется – это будет сладкая пуля.
И то ли выносил Данилыч на каторге, и то ли будет ему, пока он тоже туда попадет. А он будет там, он готов…
Теперь он смотрит на крест тюремной церкви: когда первый луч солнца позолотит крест, часовой непременно задержится на той стороне, – какой же человек не остановится взглянуть на восходящее солнце?
Цвет неба меняется с голубого на красный. Крест неподвижный и темный.
Вот и опять явилась на память недоконченная дума о той молитве, где страдающий бог выпрашивает себе у старшего бога кусочек маленького человеческого счастья: «Да минует меня чаша сия».
И чудится юноше, будто из прекрасной страны Италии возвращается на родину светлый странник с волшебной палочкой, управляет переменой цвета на небе и на земле, шепчет ему:
«Земля моя усеяна цветами, и тропинка вьется по ней, будто нет конца ароматному лугу. Я иду по лугу, влюбленный в мир, и знаю, что после всякой самой суровой зимы приходит весна с любовью и что весна – это главное, из-за чего живут на земле люди. Цвет – это главное, это явное, это – день, а крест – одинокая ночь, зима жизни. Я художник и служу тому, кто украшает мир, так, что сам страдающий бог, роняя капли кровавого пота, просит: «Да минует меня чаша сия». Я призван украсить наш путь, чтобы несчастные забыли тяжесть своего креста».
Вот какой шепот бывает в цветах неба при восходе солнца, иным более понятный, чем речь человека.