Читаем Касьян остудный полностью

Машка неутомима и день-деньской на ногах, но берется и ведет всякое дело не спеша, вроде с ленцой, а Титушко эту ее медлительность определил по-своему, как счастливое открытие: «Засыпает вроде Машка». Сама она крупная, в груди широкая, плечи от постоянной мужской работы прямые, но за ее дюжей, литой породой явно угадывается тонкая нераспознанная тайна, которая постоянно тревожит и притягивает Титушка. В нем все настойчивей занимается желание подкараулить Машкину тайну, отнять и сделать саму Машку своей и покорной. Но безвинная доверчивость Машки, глубоко спокойный взгляд ее глаз обезоруживали Титушка. Он ни на что не мог решиться и с удивлением наслаждался своим выжиданием.

Попервости Машка просто не замечала Рямка, потом с испугом стала перехватывать его выстораживающие взгляды, но, не видя от него ничего дурного, успокоилась и даже иногда просила помочь по хозяйству. Привыкая к нему, она смелела с ним и однажды разглядела, что у него ослепительно белые крепкие зубы и что, когда он улыбается, у глаз его ласковеют крупные, добрые морщины. И вот стало Машке казаться, что у Кадушкиных, в чужом для нее доме, больше всех понимает ее тоже чужой здесь Титушко, поэтому она совсем перестала чуждаться его, а играя с ним в карты, запросто била его по рукам, если он плутовал.

— Бесстыдник какой.

Войдя во двор, Титушко подтянул провисшую веревку, на которую Машка набрасывала половики, и заулыбался отчего-то.

— Ну вот, как я теперь? — сказала она. — Высоко же. Вешай теперь сам.

И правда, веревка для нее оказалась высокой — она должна была приподниматься на цыпочки, чтобы набросить на нее половики. Когда Машка вытянулась, взметнув руки, Титушко подошел к ней и перехватил ее под мышками, общекотал ей шею своей бородой.

— Вот так и вмажу, — замахнулась Машка. — Вишь, дьявол.

— Да я пособить чтобы.

— Скажу Федоту Федотычу. Прямо со своей бородищей…

Титушко развесил оставшиеся половики, а Машка, взойдя на крылечко, закричала в дом:

— Любава, мешки насыпать.

— Пусть она, — попросил Титушко. — Давай двое. Мы и двое управимся.

Побеленные амбарные двери на кованых навесах были настежь распахнуты, их Федот Федотыч в сухую погоду держал открытыми для проветривания.

— Хлебушка-то, хлебушка, — дивилась Машка, входя в амбар и жадно вдыхая особый, вроде пыльный, но приятный крестьянской душе запах рассыпного зерна. — Мне бы столько. Хоть полстолька.

— Куда ты с ним?

— Блины бы пекла кажин день да ребятишек кормила.

— Где они, ребятишки-то?

— Народить долго ли.

— Ребятишки у тебя плотные пойдут.

— Да уж какие будут — тебя не спрошу.

Они насыпали зерно в мешки, обмениваясь редкими и скупыми словами, но в мыслях без умолку о чем-то переговаривались и хорошо понимали друг друга, оттого Титушко все время скалил свои белые зубы, а Машка становилась все спокойнее, будто готовилась уснуть, даже забывалась, где она.

<p><strong>VI</strong></span><span></p>

К холодной стороне село Устойное повернулось задворьями и огородами; за ними по отлогому глинистому покату вразбежку смешались овины, сараи для сушки кирпича, копанки, а еще ниже саженей на двести — кромка крутого скоса к пойме Туры. На самом краю села, где уже нет ни овинов, ни сараев, где осыпь подтачивает огороды, жмется к ирбитской дороге из почерневшего дерева дом, ставленный еще с одним топором: в нем и половицы и потолочины вытесаны из целых лесин. Когда-то дом был обстроен рубленым надворьем и обнесен заплотом из пластин, собранных в паз. Теперь от прежнего зажитка при доме остались только одни ворота, сохранившие мрачную, острожную крепость. Даже сенки, прирубленные к дому, почти рассыпались. Тесины на крыше извело и отодрало; на крыльце ступеньки выкрошились, а вместо них положены колодки. Живет в этом доме Яков Назарыч Умнов, устоинский бедняк, со своей матерью Кирилихой. На хозяйство Умновых почти каждый год накатывала беда: то скот дохнет, то хлеба вымокнут, то сено украдут у них.

— Уж такая наша доля, — смирилась Кирилиха, но сын ее, Яков, усиленно искал выход из бедности и не находил. У них было два пая земли, один из которых Яков отдал Кадушкину за жеребую кобылу и двадцать пудов хлеба. Через это можно бы укрепиться и на одном наделе, но друзья-приятели втянули Якова в рыбацкое промышление, на которое трудовое крестьянство исстари смотрит как на баловство. Свою ожеребившуюся кобылу он вместе с приплодом променял на тридцатисаженный невод, но той же весной утопил его, выметнув на быстрине в неопавшую воду. Утонул бы и сам с другом Ванюшкой Волком, да вовремя перерубил нитяную паутину, опутавшую и лодку и весла. С тех пор Яков засевал только один надел и прирабатывал по найму.

— Всякая у меня была собственность; и живая и недвижная, а чем она облегчила мою жизнь? — спрашивал иногда Яков и делал вывод: — В одних руках собственность совсем ненадежная: была, да сплыла. Потому я враг всякой частности и рад, что у меня ничего негу. Зато для новой жизни я самый опорный. Скажи в артель — я готовый.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже