Федот Федотыч полулежал в постели и белыми пальцами ощупывал худую, морщинистую шею.
— Скоро уж и голове не на чем станет держаться, — сказал он, увидев дочь, и сердито постучал по кости за ухом. — Мослы выпирают.
— Тятенька, Харитон пришел.
— А что это через тебя вдруг объявляется?
— Ругани боится, тятенька. Добром бы надо. Ты и так эвон какой сделался. — Хотела сказать худой, но не сказала.
— Он один пришел? Ежели привел Обноску, то выправь обоих со двора и ворота запри на задвижку. Крепче запри.
Федот Федотыч откинулся на подушки и задышал трудно, с хрипом, узкая длинная грудь его поднималась часто и рывками. Подглазья, как перегоревшие подковы, почернели и вздулись.
— Что же он? — отдышавшись, спросил Федот Федотыч плачущую дочь. — Измучили. Извели вчистую. Родные, кровные. Что же он не идет? Где он?
Но Харитон и Дуняша поднялись по холодной лестнице и встали у порога открытых дверей. Федот Федотыч увидел сперва Дуняшу, с ее большими испуганно-ждущими глазами, в желтой кофте, с узкими длинными рукавами.
— Дал бы отцу-то умереть спокойно — недолго уж, — опавшим голосом сказал Федот Федотыч, мельком взглянув на Харитона, и снова стал изучать злыми глазами Дуняшу: «Да как же это, чужая, нищая, вошла вот — и признавай?»
Дуняша под взглядом старика все более и более бледнела, мяла в своих пальцах расшитый платочек. Вдруг Харитон взял ее за руку, и оба они опустились на колени.
— Вот, батя, моя жена. Ты можешь всяко распорядиться — твоя воля, но теперь не переиначишь.
— А от меня что попросишь? Денег небось? Молотилку? Хм. Так-то вот ничего и не надо?
— Только вот пожить разве. Пожить временно. А потом артель в селе будет — уйдем. Пока болеешь, батя, хозяйство в урон не дадим, — вдруг оживился Харитон, заметив в лице отца смягчение. — Ты нас прими, благослови, по гроб жизни помощниками тебе будем. Чтобы с места не сойти, ежели какой просьбой обеспокою.
— Ты так говоришь, вроде я поднимусь. А мне не подняться, чую.
— Рано тебе умирать, батя. Отца своего вспомни: он году до девяти десятков не дожил.
— Надысь во сне его видел, царствие ему небесное. Звал он меня. Будто косили мы с ним Митькины лужки — я не угонюсь за ним. Говорю, это, ему, тятенька, давай-ка уж отобедаем, а он знай свое: за ужной и обед съедим, и посмеивается так-то. А сам машет литовкой, оберук гонит — на тройке проедешь… Он, верно, пожил свое и умер легонько. Там же на покосе. В успенье. Жара стояла, а он возьми да, как молоденький, квасу студеного испей — не хворал вовсе. Мы — не то. Жидки мы. Но по кровям, судить… — Федот Федотыч выдохся и умолк. Закрыл глаза сухими синими веками.
— Тятенька, — вступилась в разговор Любава, — позову я Кирилиху. Пособит не пособит, а хуже не будет. Тебе бы поверить только.
Федот Федотыч промолчал. Вчера о Кирилихе и слова не дал сказать, а сегодня, чувствовалось, во всем сделался уступчивым.
— Тоже ведь я вам отец, — совсем размягчился Федот Федотыч и первый раз явственно почувствовал тепло своих слез. Много плакала его больная душа, а глаза только пекло, будто у кузнечного горна стоял долго. — Живите, Харитон. Вам жить, вам дела вести, а я, сдается, в земных делах больше не судья.
Любава заплакала, отчего-то поверив, что отец умрет.
— Будет, будет, — прикрикнул Федот Федотыч на дочь и успокоился. — Бог милостив, такие, как я, в постели не умирают. Кирилиху так Кирилиху. Ступай зови. А теперь, идите с богом. — Федот Федотыч обратился к дочери и глазами указал на Дуняшу. Девушки вышли, затворив за собой дверь.
— Сегодня в Совет-то?
— Бежать уж пора, батя. Вызывают.
— Винись. Не лезь на рога. Но и не егози. Закон не переступишь. Законы против нас.
— Да в каторгу не сошлют.
— Не знали, мол. Первый раз. Без умысла… Уважать, мол, станем. Аркашка-то за ней что-нибудь дает?
— Самоволкой она.
— Не эдак все думалось… — Федот Федотыч споткнулся на какой-то мысли и, рассмотрев свои тощие, белые руки, заключил: — Тесемочкой связать да на грудь — только и осталось.
Отпустив сына, Федот Федотыч только теперь уяснил окончательно, что согласился с его женитьбой и, понимая, что сделан трудный шаг и наступило примирение, почувствовал себя легче, бодрее и начал энергично сжимать и разжимать кулаки. «Баньку бы. Титушко всю болесь веником выхлещет. Не уходиться бы только от жару. Не ровен час, сдохнешь в бане — стыд совсем».
По утренней поре народу собралось мало. Девка посыльная да секретарша Валентина Строкова бегали под окнами, стучали в наличники, но будто вымерли избы: бабы и мужики были по работам, а старики отродясь боялись и прятались, не отзывались. При пустых скамейках заседание вел городской судья Шмаков, желтолицый, нездоровый человек, у которого галстук все время сползал на сторону. В нагрудном кармашке его заглаженного до лоска пиджака на блестящих зажимах держались три карандаша в медных наконечниках. Судья беспрестанно поправлял свой галстук, вытягивая шею и мотая головой. Заседание он вел суетно, торопливо, видимо, разбираемому делу не придавал большого значения.