Разбередив душу худыми ожиданиями, Федот Федотыч стал уныло думать о хозяйстве, о работах, ему все казалось, что люди вяло и лениво ходят возле дела, и оттого вся жизнь у них идет искореженная, ущемленная, к захуданию. «Ведь вот для себя, свою рожь молотит, — беспощадно думал Кадушкин о хозяине хлеба Власе Зимогоре, — свое, кровное, а сам и семья работают вразвалочку, с посиделками, перекурами».
— Влас, язвить-переязвить! — отскочил от барабана, закричал прямо в лицо хозяина Кадушкин. — За день управиться можно, а ты растянешь на полнедели. Чухаешься. Табак жгете бесперечь. Ночью заставлю робить!
— Я и так запалился, Федот Федотыч. Что это ты?
— Добра тебе хочу, дурак. Добра. Быстрей обмолотим, меньше потерь. Куй железо, пока горячо. Ой, Власька, не живать тебе справно.
— По-среднему жить надо, Федот Федотыч, — поучительно сказал Зимогор, невозмутимо пожевал губами, а шрам на его щеке заметно вздулся: — Богатого, Федот Федотыч, богатство утопит. Бедный сам не выплывет, а середняк, он всегда на плаву будет. Середняк — всякому богу угодник.
«Плетью всех отходить. Витой, сыромятной. По рожам. По шарам!» — кипел злостью Кадушкин, глядя на белобрысых неторопких Зимогоров. И Зимогориха откуда-то из-под Уфы, а тоже белобрысая.
Сам Федот Федотыч был в работе неутомим, будто не знал усталости. С обеда до самой темноты ни на минуту не останавливал молотилку. Обожженные о солому, исколотые жабреем, забитые занозами ладони горели, как на огне. Когда умолкли машины, Федот Федотыч не мог разогнуть поясницу и с тем же окостенелым наклоном, с каким стоял у барабана целый день, дошел до телеги и едва залез на нее, чтобы посидеть, отдохнуть.
— Ты так-то часом решишь себя, батя, — пожалел Харитон, тоже подошедший к телеге. — Не наполнится око зрением, а мир работой.
— Дикое сердце, Харитон, не могу по-другому.
— И я так же, батя.
— Худа не вижу.
Подошел Франц Густавович с распушенными усами, завосторгался:
— Ты, Федот Федотш, дока, то есть майстер, знатшит. А как это: много работ — и конь сдохнет.
— Зима придет, отлежимся. Зима у нас долгая.
— Зима, фай-фай, бесконетшна.
— В том-то и дело. Ты дойди до Телятниковой, — обратился Федот Федотыч к Харитону, — пусть к утру набуровят хлеба на ток. Не ждать же нам.
— Невпустой ли, батя, ломим? — засомневался Харитон, когда ушел Франц Густавович.
— Не больно-то поломали. Не больно. Иди. Винтом чтобы они, как любит говорить австриец.
— Я оттого, батя, что газетка написала про тебя, будто подбиваешь темных и невежественных мужиков против бедноты. Вроде по твоему слову Егора Бедулева избили. Активиста.
Харитон достал из кармана газету и стал развертывать ее, но Федот Федотыч повернул рукою, отстраняя:
— Избили, пишут? Но этому никто не поверит: на глазах у людей его попинали. И за дело. А все-таки меня же опять протянули. Зависть не дает людям покоя. А я люблю, чтобы завидовали мне. Люблю, и все тут. Когда человек за бедует — лучше жить хочет.
— Многого ты, батя, недопонимаешь и не хочешь понять.
— Ну, ладно, ладно. Вы, молодые, больно понятливы. Иди-ка к Марфе-то.
— Батя, послушай словечко.
Федот Федотыч был доволен работой, Харитоном, намолотом и благодушно согласился, даже сел на телеге поудобней:
— Говори, только, чур, недолго. Я ведь наперед знаю, что скажешь.
— Батя, беднота в обклад тебя берут, как медведя, а потом раз — и на рогатину. Разорят. Ни к чему все наживаем.
— Проживать, что ли, велишь?
— Проживать не проживать, а облегчить бы нам свой воз.
— Мы, Харитоша, самые необходимые люди для Советской власти. Пахари мы. Опора. На кого же ей еще иметь опору? На Егора, что ли, или на Титушка? Что ты с них возьмешь, если они сами себя прокормить не могут и привыкли жить впроголодь. На сильного, хлебного мужика государство опору всегда держит. На мужика-трудовика.
— Но мы-то, батя, кулацкое хозяйство. Машины у нас.
— Ну и кулацкое. Меня и трясут как кулака. — Федот Федотыч всхохотнул даже с задорным вызовом. — Вот в газете пропечатали. А мне приятно, что государство теребит меня. Качает, но терпит. Нужен я ему. Без меня ему плохо будет. Уж такой этап.
— Батя, чего тут хорошего, если у тебя выгребли весь хлеб старого урожая? И с новым то же будет. Будет, слышишь!