В это время брякнула воротная щеколда, и Аркадий, войдя во двор, стал отворять большие ворота, завел лошадь с санями. Сила Строков вышел из дома и, стоя на крыльце, поздоровался с хозяином. Пока Аркадий затворял ворота, лошадь пошла к колодцу и ткнулась губами в пустую деревянную колоду. Аркадий, не обратив никакого внимания на Строкова и даже не поздоровавшись с ним, сердитый и недовольный, подбежал, с маху отдернул ее за узду, замахнулся. Начал распрягать, бросая сбрую в новые сани. Всем этим он показал свое отношение к Бедулеву, который обычно с добрыми вестями по избам не посылал. А Строков спустился с крыльца и так же, как Машке, показал папочку Оглоблину, сообщил жестко и кратко, отрезая ему путь к возражению:
— Постановлено, в лес на заготовки тебя. В четверг выехать. На Ощепово, видать, зашлют. Собирайсь запасливо.
— Не хрена вам, гляжу, делать там, вот вы и выкобениваетесь с Егоркой. Будто мы не знаем своего дела без вас. Я не колхозник, совать меня во всякую дыру. Это уж своих давайте, артельщиков, наряжайте. А мы как-нибудь сами, — говорил Аркадий, не отрываясь от дела и ни разу не глянув на Строкова, а высказавшись, взял повод и повел лошадь в конюшню, закрыл за собой двери. Строков сунулся за ним, осердясь, крикнул в притвор:
— Считай, разнарядку получил. Достукаешься вот, погоди ужо.
В темноте конюшни Аркадий громко стучал порожним ведром и не отозвался.
В избу пришел не в духе, а оттого что с утра ничего не ел, на голодное брюхо кипел злостью втройне. Умываясь, заплескал весь пол мыльной водой, сломал гребень, расчесывая свалявшиеся космы. Обломки бросил на божницу за икону. Мать Катерина непременно возмутилась бы: «Ай угорел, в святый-то угол?» Пятерней прибрал волосы.
Машка не выходила в избу, а толклась на кухне, наведывалась к старухе, которая уснула, безвольно открыв свой запалый рот. Но Машка слышала каждый шаг Аркадия, понимала его настроение и потому не совалась с расспросами.
— Овсянку сварила. На молоке, — сказала наконец, выбрав притихшую минуту. — Может, поешь? Затравили они тебя? А?
Аркадий поднялся от стола, подошел к ней, просунул свои руки к ней под мышки и тесно прижал ее к кухонной заборке, добираясь губами до ее шеи. Машке казалось, что его разогревшиеся с холода большие распяленные ладони сильно и ласково обхватили и запалили всю ее спину. Кровь так сильно плеснулась ей в лицо, что жаром заволокло и ослепило глаза. Она беспокойными пальцами нашла его ухо и стала мять его, выговаривая с упреком, не помня слов:
— К матери-то заглянул бы. Али боишься? Кремень ты, право. Душа, должно, волчиная в тебе… Арканя.
— Прямо невмоготу стало… Милая, милая. Не ты, и жить бы нечем. Милая. Милая, — с нежной близостью говорил и говорил он, и Машка верила ему, ненавидя и презирая себя за свою податливость.
— Сука. Капельку показал, и прибежала. А шла, мерзавка, и клялась: помучаю. Пусть, думала, походит, попросит. Змей ты. Кровавый. Сама, вышло, лезу. Сама.
А он знал свою власть над нею, но в эту минуту искал ее согласия и защиты, готовый разрыдаться на ее плече. Его давно уже изнуряло горькое душевное напряжение от безысходно затянувшегося одиночества, от постоянного притеснения Бедулева, от хворобы матери, к которой он был привязан своей бессловесной сыновностью и которой, бессильный, ничем не мог пособить.
Аркадий сел на лавку, рядом усадил Машку и, все так же плотно обнимая ее, стал разглядывать ее лицо. Чистая, свежая кожа у ней под глазами была смуглей, чем на щеках, и мелкие морщины успели вывязать на ней тонкую кружевную вязь. К вискам морщинки разбегались поглубже, заветрели и были прижжены прочным загаром. Аркадий, как слепой, своими заскорузлыми пальцами нежно ощупал Машкины веки и вершинки скул и в живой глубине ее глаз увидел терпеливый женский покой, какого давно ждал. И ее морщинки, и притомленные жизнью глаза глядели не лениво и равнодушно, как прежде, а светились упрямо и вопросительно, говоря Аркадию, что перед ним уже не девчонка для забавы, а надежная крепь всей его жизни.
В это утро они мало говорили, но так сблизились, как сближаются люди на многие-многие годы.
Перед вечером Аркадий пошел по тем мужикам, с которыми договорился в извоз. Все это были единоличники. И всех их Бедулев отправлял на лесозаготовки. По избам бабы обвывали своих мужей, словно отправляли их не в лес, а на войну. Ульян Сибирцев, молодой мужик с переломленным в стенке носом, всегда глядевший на собеседника стороной, сказал Аркадию, злобно косясь:
— Чтобы я до ползимы бился там без бани? Ни в жизнь. Да я все тело на ногтях снесу: чесанка жгет меня по ночам. Они разве поверят. Им разнарядку выполнить, а ты подыхай.
— Меня на всю зиму.
— Того башше. Нет, я туда не ездок.
Аркадий этого и ждал.
— Тогда вдвоем — на Конду. Утресь. А то, чего доброго, не выпустят еще.
— Семанко Бушуев да Окладников Пармен тоже собрались. Зазывку кидали мне. Тогда давай на свету. У дальних ключей надежнее.
— Снежку подсыпало, — обрадованный удачным сговором, отметил Аркадий. — И не убродно по первопутку.