– Полно, полно, – Фейербах подошел к окну и устремил сумрачный взор на мокрые от дождя ветви грушевого дерева, выросшего на дворовой стене.
– Я позволю себе еще раз заверить ваше превосходительство, что он и не думал сжигать свой дневник, – внушительно заключил Квант.
Президент ничего не ответил. Тяжко было ему сносить дрязги, в которые его вовлекали. Он жаждал мира. Завершить еще одно начинание и затем – мир.
Не успел Фейербах уйти, как Квант опрометью кинулся в комнату Каспара, отодвинул от стены секретер и заглянул, правда ли там имеется гвоздь. Гвоздь был вбит в деревянную обшивку. Квант позвал наверх служанку.
– Брал у вас Хаузер молоток в последние дни, и слышали ли вы, чтобы он вбивал гвозди?
Служанка отвечала утвердительно: на прошлой неделе он приходил в кухню за молотком и гвоздями, а потом она слышала, как он заколачивает гвоздь в стену.
Внезапная идея осенила Кванта. Сейчас лето, пронеслось у него в мозгу, и если он вправду сжег тетрадь, то зола еще осталась в топке.
Он опустился на колени перед печью, открыл заслонку и алчными дрожащими руками стал выбрасывать на пол обгоревший и обугленный мусор.
В печке было полно бумажной золы. Клочки побольше Квант брал осторожно, боясь, что они переломятся, на некоторых еще виднелись буквы. Бережно разгребал он лежащую перед ним кучу, страшась даже пальцем смахнуть пепел, и тихонько сдувал его.
На исписанных клочках он силился прочитать слова, но, увы, установить связь между ними было невозможно.
Вдруг раздались шаги, и вошел Каспар, немало удивленный позой и видом своего учителя, потного, с грязными руками и перепачканным сажей лицом.
Квант и бровью не повел.
– Столько золы не могло остаться от сожженного дневника, – объявил он.
– Я заодно сжег старые письма и тетради, – ответил Каспар.
Этот спокойно деловитый ответ нагнал краску на лицо Кванта. Он поднялся, что-то процедил сквозь зубы и выскочил из комнаты, что есть силы хлопнув дверью.
– Я не возьму вас сегодня в «Рессурс», так и знайте! – крикнул он уже с лестницы.
В «Рессурсе» стрелковый союз устраивал в тот день праздник на открытом воздухе. Кванту, по правде говоря, совсем не хотелось туда идти, подобные удовольствия стоят денег. Но жене хотелось хоть разок повеселиться, сидеть дома ей было уж невмоготу. Вдобавок она еще на прошлой неделе сшила себе ситцевое платье для этого праздника, так что учителю пришлось покориться и, как он выразился, заплатить дань неразумию, тем паче что и погода к вечеру разгулялась.
Каспар до темноты сидел у открытого окна, наслаждаясь тишиной. Потом зажег свет, и улыбка заиграла на его губах, когда он подошел к стене, снял гравюру, висевшую над канапе, потом дощечку, укрепленную за ней, и вынул пресловутый дневник. Он сел к столу, стал задумчиво листать в нем и перечитал некоторые места.
Это была сама жизнь, становление человека, втиснутое в срок, не превышающий четырех лет, срок, в который эпоха с жуткой быстротою громоздилась на эпоху. То, что было нескладно и неумело нанесено на эти страницы, – невинные излияния по поводу первых радостей и первых бед, первое робкое познание мира, ребяческая философия и упорная борьба со смутно угаданными, враждебными ему земными и неземными силами, – принесло бы самое горькое разочарование тем, кто так усердно охотился за этой добычей. Но дневник предназначался не для них, а для матери; ей одной он был посвящен, и Каспар с его необычным душевным строем содрогался при одной мысли, что эти исписанные им листки будут прочитаны сторонними глазами. Возможно, впрочем, что в его воображении эта тетрадь мало-помалу превратилась в единственное его достояние, в единственное, что полностью принадлежало ему, чему он полностью мог довериться.
На одной из первых страниц было написано: «Недавно я посеял в саду кресс-салат, так чтобы он изображал мое имя; он хорошо взошел, доставил мне большую радость. Но кто-то забрался в сад, украл груши и растоптал мое имя. Я горько плакал. Господин Даумер сказал, чтобы я все сделал снова, я его послушался, но на следующее утро кошки разгребли мою работу».
Так же простодушно и нескладно делал он здесь попытки описать свою жизнь в подземелье, и вот как это выглядело: «История Каспара Хаузера. Я сам хочу рассказать, как тяжко мне приходилось. Правда, там, где я был заключен, мне было очень даже хорошо, потому что я ничего не знал о мире и никогда не видел ни одного человека».
И дальше – в том же духе. Затем стали появляться места, претендующие на красноречие. Одно из них начиналось следующей фразой: «Кто из взрослых не отнесется с печальной растроганностью к моему незаслуженному заключению, в коем я провел самую цветущую пору своей жизни; в то время, как другие юноши жили в роскошных удовольствиях, моя душа еще даже не пробудилась».