Но вопрос вот в чем: если конечный идеал верующего человека — спасение души и царствие небесное — и тогда отречение от помех объяснимо, то как понять религиозную истовость в связи с материалистической идеей? Нуда, вожделенная цель — бесклассовое общество, равенство, благополучие, и ради блага человечества на земле можно благословить жертвенность и воинственность, но действительно ли на этом пути нужно налево и направо уничтожать «неправоверную» литературу как мещанскую, сюсюкающую, «мелкотемную»? Сама окончательная победа большевизма не есть ли победа «высокого мещанства», мира достатка, комфорта и красоты, пускай и облаченного в «одежды культуры»? Или в большевизме заложено что-то иное — иррациональное, конфликтное, острое, что гораздо важнее и занимательнее для его апологетов, нежели далекая сладость коммунизма?
И тут я уже прямо цитирую то, что «напостовец» Машбиц-Веров предъявлял Катаеву — «мещанство в культурных одеждах», любовь к женщинам, удовольствиям, природе. Критик (как и его единомышленники) как будто и не задумывался о цели борьбы, конечной точке маршрута. Рапповцев заботил «ожесточенный поход» против всех и вся[83]
, и, кажется, главная прелесть состояла в самой ожесточенности.Конечно, ликвидация РАППа не означала отказа от догматизма, занималась заря «социалистического реализма», но горячка неофитства спадала.
Впрочем, по свидетельству Герасимовой, главные рапповцы были пламенными неофитами на словах, а в жизни — расчетливыми «кремлевскими барчатами» в отличие от своих предшественников эпохи военного коммунизма: «Несмотря на идейную дубовость позиции пролеткультовцев, им все же нельзя было отказать в субъективной честности, бескорыстии. Иное дело вожачки РАППа. Помимо “славы” вскоре появились (как побочный, но далеко не безразличный для них элемент) блага материальные: квартиры, дачи, деньги. Киршон, румяный, откормленный красавчик, был своеобразным “богачом”, самодовольный нувориш, сочетающий потребительские радости с утверждением себя на ролях “защитника интересов рабочего класса”. И называли они все себя беззастенчиво “пролетарскими” писателями, хотя обращались с живыми, конкретными трудящимися с хамским пренебрежением». Друг детства Авербаха по Саратову Георгий Александров вспоминал, что тот изначально был «барином», из семьи, принадлежавшей к «крупной буржуазии»: «Свой выезд, кучер, лакей и горничная», а после революции процвел пуще прежнего, будучи племянником Свердлова и став шурином Ягоды.
Вот тут занятный момент: Катаев с открытым забралом и юным запалом выказывал стремление жить хорошо, ловко устроиться, наслаждаться, он эстетизировал эти намерения в литературе в то время, как другие литераторы, обогнав его и по влиянию, и по доходам, с постными физиономиями вопили о «суровых битвах с врагами революции».
При этом хочется отметить, что рапповцы не были лишены талантов: в проповедях Авербаха есть интеллект и задор, а если драматургия Киршона и вызывает сомнения, то можно вспомнить, что песню на его стихи любят и поют по сию пору («Я спросил у ясеня»), любопытны критики Селивановский и Лелевич (все названные расстреляны), да и Машбиц-Веров (которому расстрел заменили десятью годами лагерей, и по-катаевски доживший до восьмидесяти девяти лет), как уже сказано, неглуп и проницателен[84]
.Одними «фельетонами» от советской власти не отделаться — это Катаев понял еще до «напостовской» статьи. Впрочем, похоже, к необходимости полнее и нежнее отдаться политическому отнесся без особого драматизма. В конце концов, альтернативой кнуту был медовый пряник положения.
В сентябре 1930 года в «Литературной газете» РАПП учинил анкетный опрос писателей под громоздким, но снисходительным заглавием «За активное участие попутничества в революционной практике рабочего класса». Среди «представителей попутничества» — Виктор Шкловский, Николай Тихонов, Борис Лавренев. «Попутчик» Катаев обращался к «господам-товарищам» голосом смиренным и просительным: «От пролетарского литературного движения я жду очень и очень многого. Жду, во-первых, революции в области формы. Во-вторых, дружеского руководства и помощи в поисках темы и выработке широкого политического и философского миросозерцания. В-треть-их, обстоятельной, серьезной, внимательной и принципиальной критики. В-четвертых, создания вокруг советского писателя атмосферы искреннего полного доверия и уважения к его трудной и ответственной работе. В-пятых, привлечения так называемых попутчиков (между прочим, терпеть не могу этой соглашательской клички), и меня в том числе, к постоянной работе ассоциации пролетписателей, хотя бы в дискуссионном порядке и без права решающего голоса». А заканчивал и вовсе уверенностью в великом торжестве «пролетарской литературы», которая «во что бы то ни стало должна перекрыть чрезмерно еще почитаемых у нас классиков феодальной и капиталистической России».