На этот раз Катаев мог в полной мере показать мир так, как всегда и видел — как первооткрыватель. «Если вы хотите определить что-либо, — определяйте наповал либо совсем не определяйте», — говорил он, и в этом тоже было кредо первооткрывателя. Все внове детскому глазу, и оттого все одновременно просто и необычно. И даже рождественскую елку в доме не получается сразу назвать елкой: «Наполняя всю комнату сильным запахом хвои, стояло посредине нечто громадное». Море — нечто. Железные пуговицы-«ушки», папиросные пачки, сельтерская вода «Фиалка» — куда ни глянь, всюду разные «нечто», то есть чудеса. Обостренное восприятие всякой вещи и всякого явления делает их по отдельности космически важными, растворяя зрителя в зрелище. Может быть, таково оно, сквозное чувство книги, в финале которой опять маленьким становится умирающий, прошедший тюрьму дедушка: «В одуванчиках сидел ребенок — он был этим ребенком, а также этими блестящими цыплячье-желтыми цветами… Он был парусом, солнцем, морем».
«Детско-юношеский канон» стал особенно органичным катаевскому дару. Важнее «психологизма», развития и изменения характеров был язык, с помощью которого и переданы пленительные картины «природы Новороссии» вперемешку с эффектными киношными сценами.
Утро жизни, райская легкость, летняя теплынь, ребячья непосредственность… Одно из постоянно повторяемых слов «сладко». Героям трудно, опасно, больно, а все равно сладко. Именно детское зрение позволяет то и дело блаженно и влюбленно останавливать мгновения, так что жизнь словно бы залипает в меду. Повесть тем и хороша — сочетанием стилистических залипаний и гонки событий.
Да, конечно, сюжет идейно выверен, закручен вихрем 1905 года. Строго говоря, книга о том, как сын интеллигентного учителя впечатлительный Петя и внук нищего рыбака грубоватый Гаврик содействуют революционерам — а это и скуластый матрос Родион Жуков с броненосца «Потемкин», и брат Гаврика могучий конопатый подпольщик Терентий, и стреляющие бунтари, которым мальчики приносят мешочки с патронами, рискуя нарваться на пулю или попасться полиции, и рыбаки, на своих лодках празднующие в открытом море Первомай — «рабочую пасху»…
И все-таки есть что-то сильнее сюжета, страстно-лихого, порой по гротескности мультипликационного, с чудесными победами: то прыжок за борт, то взрыв стены (катаевская тема — преодоление тюремных стен). Не заслоняет ли все сладкий пейзаж: таинственное море с парусом? И так ли уж важно, что он белеет над шаландой, в которой мятежный матрос драпает в Румынию?
Павел Катаев предполагает, что на книгу отца вдохновило полотно импрессиониста Альбера Марке «Порт в Онфлере», увиденное в Пушкинском музее и напомнившее родную Одессу — парус, вода, флажки, солнечно-ветреный серебристо-голубой день. Писатель решил вместо эпиграфа к повести поставить именно эту картину, и в первом издании «Паруса» на белой странице перед текстом шла ее цветная репродукция.
Картина стала для Катаева талисманом, окном в детство.
В кабинете у Катаева висела точная копия этой картины. Марке, приехав в Москву в 1934-м, в гостях у Катаева расписался на ней.
«Из своего окна вижу Москва-реку, нежные флаги яхт-клубов, Бабьегородскую плотину, гребцов, купальщиков, мост, жемчужно-синие контуры Парка культуры и отдыха с башней, парашютами и дирижаблем. Летит гидроплан. Белилами блестит вода… Весь этот живописный мир, который я вижу глазами любимого пейзажиста. Он приехал», — сообщал Катаев в «Правде». До этого он побывал в квартире у Марке в Париже.
«Белый парус дал поэтический настрой, музыкальную основу… Ребенком я всегда читал на елках лермонтовский “Парус”, — делился Катаев. — В повести, когда поставил эту самую белую запятую, да, вот тогда, пожалуй, сюжет внутренне выстроился для меня окончательно».
Он не просто воспроизводил стихию, увиденную обычным мальчиком. Нет, мальчик — художник, и в «Парусе» Катаев накладывал точные и яркие мазки на подмалевки собственных ранних стихов и рассказов.
«Я впервые увидел море благодаря Валентину Катаеву, — писал критик Феликс Кузнецов, впоследствии ставший его младшим сообщником в борьбе за «Литературную газету». — Это было глухим зимним вечером в далекой сибирской деревне при тусклом помаргивают коптилки (шла война)».
Катаев не случайно говорил о бунинском влиянии на роман. В «Парусе» он словно бы возвращался к нежной мелодичности и изобразительной пластичности учителя. Я уже цитировал Эстер Катаеву, вспоминавшую о том, как в конце 1950-х они посетили в Париже вдову Бунина Веру Николаевну, и та рассказала: «Бунин читал “Парус” вслух, восклицая — ну кто еще так может?»