5 апреля в город, покинутый французами, без боя ворвались отряды атамана Григорьева. Начался грабеж. Пойманных офицеров истязали и расстреливали. Командующему Украинским фронтом Антонову-Овсеенко удалось убедить Григорьева вывести части из города «на отдых». Тот согласился, лишь получив выкуп от одесского исполкома в виде нескольких вагонов мануфактуры. Отправившись в Александрию, он провозгласил себя там «атаманом Украины» и призвал к борьбе с советской властью. Несмотря на крупные силы атамана и масштабные успехи, он был разгромлен, причем в подавлении его мятежа участвовал Мишка Япончик, а самого атамана застрелил Махно во время личной встречи. Но дело было сделано — Одесса оказалась под большевиками.
«Зеленая лампа» погасла. Катаев, Олеша, Багрицкий пристроились в информационное агентство — Бюро украинской печати (БУП): начали подготавливать культурную программу к празднованию Первомая. Одни сочиняли броские четверостишия, другие рисовали плакаты «в духе кубизма». По воспоминаниям Шишовой, «…их частушки ходили по всей Украине. Их «петрушки» собирали толпы на улицах и заставляли забывать о тифе и голоде». Но для Катаева этот период большевистского творчества длился совсем недолго.
Толстой эвакуировался из Одессы в Константинополь, а Катаев и Багрицкий начали выпускать газету «Гильотина», извещавшую: «Граф Ал. Толстой (кстати, покинутый Одессой) пусть лучше не переступает порога нашей редакции».
12 апреля Муромцева записала: «Отличительная черта в большевицком перевороте — грубость. Люди стали очень грубыми.
Вчера на заседании профессионального союза беллетристической группы. Народу было много. Просили председательствовать Яна. Он отказался. Обратились к Овсянико-Куликовскому, отказался и он. Согласился Кугель[14]
. Группа молодых поэтов и писателей, Катаев, Иркутов[15], с острым лицом и преступным видом, Олеша, Багрицкий и прочие держали себя последними подлецами, кричали, что они готовы умереть за советскую платформу, что нужно профильтровать собрание, заткнуть рты буржуазным, обветшалым писателям. Держали себя они нагло, цинично и, сделав скандал, ушли. Волошин побежал за ними и долго объяснялся с ними. Говорят, подоплека этого такова: во-первых, боязнь за собственную шкуру, так как почти все они были добровольцами, а во-вторых, им кто-то дал денег на альманах, и они боятся, что им мало перепадет…»Бунины разочаровались в Катаеве, и грубость большевизма теперь переносилась и на него.
21 апреля Муромцева записала: «Хорошо сказала одна поэтесса про Катаева: «Он сделан из конины»… Его не любят за грубый характер… Когда был у нас Федоров, мы рассказали ему о поведении Катаева на заседании. Александр Митрофанович смеется и вспоминает, как Катаев прятался у него в первые дни большевизма.
— Жаль, что не было меня на заседании, — смеется он, — я бы ему при всех сказал: скидывай штаны, ведь это я тебе дал, когда нужно было скрывать, что ты был офицером…
— Да, удивительные сукины дети, — говорит Ян и передает все, что мы слышали от Волошина о молодых поэтах и писателях».
Это, конечно, милый смех, и я не собираюсь оправдывать Катаева (равно как и осуждать), но поневоле вспоминаешь о «бытие, определяющем сознание». Катаев воевал, рисковал жизнью тогда и теперь, он ожидал ареста и расправы, поскольку с белыми золотопогонниками не церемонились. А было ли нечто, ради чего получать пулю? Он оказался заложником обстоятельств. И решил, отчаянно зажмурившись, выплыть из пучины. То же самое можно сказать и об остальных «молодых поэтах», полуголодных, уже видевших смерть в бою. Остается надеяться, что готовность публично «заложить» белого офицера в городе, охваченном красным террором, была лишь шуткой.
Да и поведение Катаева с его приятелями не оказалось чем-то удивительным для эпохи. «Идет сильное «перекрашивание», — сетовала Муромцева. — Уже острят: «Что ты делаешь?» — «Сохну, только что перекрасился»». Знаково, что к «покраснению» Волошина или художника Петра Нилуса, которые с ними как бы наравне, Бунины отнеслись снисходительно.
«К обеду пришел Волошин. Как всегда, много рассказывал, весело и живо: поэт Багрицкий уехал в Харьков, поступив в какой-то отряд. Я попросил у него стихотворение для 1 мая, он заявил, смеясь: «У меня свободных только два, но оба монархические»».
(Замечу: огромное влияние на раннего Багрицкого оказал Николай Гумилев.)
И опять же — кажется, мораль этой записи не в том, что Волошин готовил маевку, а в том, что молодой Багрицкий двуличен.