Затем его увлек раздел, посвященный сибромедицине. Оказалось, что, благодаря вакцинации, со всеми инфекционными и неинфекционными болезнями было естественным образом покончено. Все болезнетворные микробы вымерли буквально, как мамонты, обмен веществ ни у кого не нарушался, а о старении по определению не приходилось говорить. И остались от всей прежней медицины травматология да ортопедия. Зато возникла сибромедицина. В первую очередь, сиброгинекология и сиброандрология. Сотню лет ученые безрезультатно бились над проблемой стерильности. Сиброгеронтология, то есть, по существу, «бессмертология». Появились сибронаркология и сибросексология, ну и, конечно, сибропсихиатрия. Ранее известные психические отклонения тоже встречались, так что, если строго, это была еще одна уцелевшая область медицины, даже наиболее уцелевшая, потому что травмы в сеймерном мире были не чета старым, человек стал живучим, как гидра. Порезы и ссадины не ставились ни во что, кости срастались за пару дней и даже потеря части черепа не всегда означала смертельный приговор. Но совершенно новой областью была сибропатология — наука о болезнях малоизученных и пока неизлечимых. Сюда относили и повсеместно распространенную сибротодию — преждевременную смерть от мгновенного старения, и загадочную оранжитацию — превращение отдельных органов и тканей в оранжит как без нарушения их функций (Уайтстоун с пеной у рта доказывал, что это не болезнь, а ступень эволюции вида), так и с нарушением, так называемая аномальная оранжитация (это Уайтстоун считал неизбежными издержками великого процесса). Предметом сибропатологии являлась и оранжефобия — неприятие или внезапное отторжение организмом оранжита. Было там еще много всего, но Черный в дебри не полез, а разыскал только ответ на один очень естественный вопрос. Старая добрая медицина не утратила своего значения окончательно. Ведь вакцинация проводилась в тридцать лет и позже, а до того здоровье надлежало тщательно беречь. К тому же среди зеленых было немало самоотверженных борцов, добровольно отказавшихся от вакцинации. А с другой стороны, было немало случаев ранней вакцинации (самовольной, диверсионной и с целью научного эксперимента) в самом различном возрасте от прививки в период полового созревания до вакцинации плода на разных стадиях внутриутробного развития. Запатентован был даже метод вакцинации в момент оплодотворения. Все это были поиски пути к бессмертию. Но безуспешные. Эффект от вакцинации оставался тем же.
А Женька закрыл последнюю страницу «Спасенного мира», отложил книжку в сторону и сказал:
— Ну, братцы, я тащусь! Вы представляете теперь, в какой мир мы попали?
— Представляем, — буркнул Станский.
— И что же? Будете меня ругать?
— Ругать? — поднял брови Станский. — Да тебя не ругать — тебя судить надо.
Черный молча кивнул.
— Да вы что? — Женька опешил.
— Мы — ничего. Плох или хорош этот мир, пусть отвечает Брусилов. А ты струсил и нарушил программу эксперимента. Вот так, — сухо пояснил Черный. — Из-за этого все и вышло. И Любомир…
— Не надо про Любомира, — перебил Женька. — Не надо.
— Да и вообще не надо, — устало сказал Станский. — К чему этот разговор? И какой уж там к черту суд! Не за чем тебя судить.
— Да и некому, — добавил Черный.
— И некому, — согласился Станский. — Нас теперь только трое осталось. Надо держаться вместе. Иначе пропадем.
— А Брусилов? — сказал Женька.
— Что Брусилов? Брусилов весь мир подмял под свой зад, — проворчал Черный, — Брусиловых теперь два, и вообще гусь свинье не товарищ…
— Ты не прав, Рюша, — начал возражать Женька, — он же помнит нас…
— А ты по чему судишь? По этой книжке? — перебил Станский. — Так она сто лет назад написана.
Женька осекся.
«Действительно, — подумал он, — каким стал сейчас наш Витька, в этом мире с проститутками, каннибалами, гладиаторами и фашистской партией во главе? Кто он теперь? Где его место? Узнает ли? Захочет ли здороваться? Что, если нет?»
И все-таки Женька не верил, что все так плохо. Он вспомнил, как накануне в ресторане еще не очень пьяный Любомир говорил ему: «Вот ты, Жека, спрашиваешь, жалею ли я, что все так вышло. И я говорю, не задумываясь: нет, не жалею. В дурацком двадцатом веке мне, честно говоря, терять было нечего. Ну, еще сотня баб, похожих одна на другую. Ну, еще сотня больных, которым я, быть может, помог бы, а быть может — и нет, потому что далеко не все зависело от меня в нашей благословенной памяти двадцать девятой больнице. Ну, еще сотня ящиков водки и пива. На черта мне это все? Я шел помирать. И, наверно, как и все мы, где-то в глубине души надеялся на загробную жизнь, которая будет лучше той, оставленной нами. И вот мечта сбылась. Я — в загробной жизни. Точно еще не знаю, лучше она или хуже. Вроде лучше. Но главное даже не это. Главное — она другая, совсем другая. А это здорово. Это — подарок нам всем от тебя, ну, и от Эдика, конечно.»