Супериор захотел узнать, говорил ли он кому-нибудь еще обо всем этом. Симон ответил, что не говорил никому, он прибыл в Любляну только утром. Супериор качал головой, да будет с тобой милость Божия, я буду о тебе молиться. Он видел его насквозь, такой работник был им не нужен. Он не может его удерживать, этот человек внесет к ним смуту, которая сейчас в нем самом, распространит ее, он осрамит коллегиум, ордену будет нанесен вред, и это в то время, когда уже со всех сторон его подстерегает угроза. Супериор уволит его тайно, пусть он сообщит, где будет находиться, его отыщут. Все равно нужно подождать, может быть, смятение в душе у него уляжется, может быть, его опять осенит милость Господня и милость ордена.
Симон не пошел в тот придел – в придел, где обычно холодным утром предавался великим надеждам, не отправился он и домой, сердце его еще что-то знало об этих крестьянах, но он не мог предстать перед ними, слишком глубоко похоронил он их в своей памяти, долгие годы не посвящал им ни одной мысли, не вспоминал о них, как же мог он сейчас к ним явиться? Он бродил по стране, на какое-то время нашел приют в монастыре паулинцев в Олимье, он чувствовал себя потерянным – тот, кого братья покинут, действительно заблудший. Здесь он искал помощи в часовне Франциска Ксаверия, ему он еще доверял, как и в самом начале в Любляне: больше не могу, – сказал он, – больше не могу. Он ходил по полям и смотрел на работающих крестьян, смотрел на их благочестивые крестные ходы, и что-то дрогнуло у него в сердце: эта простота, эта ясность во всем, их склонность к паломничеству – иногда ему стало казаться, что тут ему и сможет открыться тайна простого и ясного Бога, которого он чувствовал среди индейцев гуарани.
Зимой, наконец, пришел ответ. По глубокому снегу добрался до Олимье иезуит из Марбрука, Симон понял, что он здесь из-за него. Перед ужином его пригласили в канцелярию настоятеля. Он и пришедший иезуит стояли вдвоем друг против друга, оба знали Конституцию, оба знали духовные упражнения, оба прошли дома испытаний и давали четыре обета. Им не нужно было долго разговаривать, нетрудно было понять, что Симон Ловренц таков, какой он есть – взбунтовавшийся, упрямый, со смятением в душе, не готовый к покорности и работе, не способен и к выполнению великих задач, ордену он не нужен… Но и на этот раз его не оставили без предупреждений: ордену он не нужен, наоборот, ему будет нужен орден, пусть не сомневается, так и случится, никто так не одинок, как уволенный иезуит. Его ждут тоска и одиночество, в одиночестве он будет подвержен дьявольским искушениям, только в ордене он был огражден от опасностей, теперь он потерян; я должен был бы посочувствовать тебе, – сказал посыльный, – этого требует Конституция, но у меня нет этого дара Святого Духа, нет его, я презираю тебя, – добавил он, – когда вернешься назад, придешь босиком, покаяние будет тяжелым, опять должен будешь пойти в Дом первого испытания… Симон больше его не слушал, он вышел в поле, побродил по лесу, сердце его стучало, теперь он вне ордена, это страшно, но так должно было случиться, так должно быть, Господи, не оставь меня в этот час, дай силы послужить тебе иначе; на лесной опушке он пал на колени: я один, я одинок; он лег и подтянул колени к подбородку, его била сильная дрожь. В монастырь он вернулся только вечером.
На следующее утро настоятель сказал ему, что в Олимье он тоже больше не может оставаться, они дали ему кров, так как он был в затруднительном положении и ждал решения… он должен их понять, они не могут больше держать его у себя, иначе иезуиты подумают, что они ему потворствуют… он поблагодарил и ушел. Теперь он решился отправиться в Запоток. Когда он появился в родной усадьбе, на него смотрели, как на человека, вставшего из могилы, оттуда, где уже был его отец, он не знал даже, что отец его умер. Мама безудержно плакала, думая, что сын вернулся. А куда он мог вернуться, ведь здесь его, можно сказать, никогда и не было, это совсем другой мир, женщину, сказавшую, что она его сестра, эту старообразную, измученную работой, неуклюжую женщину он вообще не узнал. Он пошел в лес, откуда отец его выволакивал бревна, это ему запомнилось больше всего… на этот раз он не пал на колени, без единой мысли в голове бродил он по лесу, припоминая какую-то лютую зиму, когда мороз заползал ему под ногти, словно там были острые раскаленные гвозди… дня два спустя он отправился в Любляну, в управе за несколько дней все оформил, продал землю, ее было немного, но достаточно, чтобы у него оказалось сколько-то денег, он не был нищим… а если бы остался в ордене, стал бы нищим, усадьба перешла бы в собственность ордена, конечно, он передал бы ее ордену, включая дом, скотину и все прочее, что он сейчас оставил женщине, которая когда-то была его сестрой.