— Послушай, Ян, как о тебе Юлий Исаевич пишет: «На фоне русского модернизма поэзия Бунина выделяется как хорошее старое. Она продолжает вечную пушкинскую традицию и в своих чистых и строгих очертаниях дает образец благородства и простоты. Счастливо-старомодный и правоверный, автор не нуждается в «свободном стихе»; он чувствует себя привольно, ему не тесно во всех этих ямбах и хореях, которые нам отказало доброе старое время. Он принял наследство. Он не заботится о новых формах, так как еще далеко не исчерпано прежнее, и для поэзии вовсе не ценны именно последние слова. И дорого в Бунине то, что он только— поэт. Он не теоретизирует, не причисляет себя сам ни к какой школе, нет у него теории словесности, — он просто пишет прекрасные стихи. И пишет их тогда, когда у него есть, что сказать, и когда сказать хочется. За его стихотворениями чувствуется еще нечто другое, нечто большее, — он сам. У него
— Браво! — захлопал в ладоши Юлий Алексеевич. — Вы блестящий стилист, тезка, — обратился он к Айхенвальду.
Иван Алексеевич, слушая лестные слова, тихо посмеивался. Айхенвальд, кажется, мало обращал внимания на этот разговор. Он с аппетитом уписывал телятину с картошкой.
— Главное — в истинности слов, в точности формулировок, — поправила деверя Вера Николаевна. — Но, господа, позвольте продолжить чтение: «Его строки — испытанного старинного чекана; его почерк — самый четкий в современной литературе; его рисунок— сжатый и сосредоточенный. Бунин черпает из невозмущенного кастальского ключа. И с внутренней, и с внешней стороны его стихи как раз вовремя уклоняются от прозы; скорее он ее сделал поэтичной, — скорее он побеждает прозу и претворяет ее в стихи, чем творит стихи, как нечто особое, от нее отличное. У него стих как бы потерял свою самостоятельность, свою оторванность от обыденной речи, но в то же время из-за этого не опошлился. Бунин часто ломает свою строку посредине, кончает предложение там, где не кончился стих; но зато в результате возникает нечто естественное и живое…»
— Юлий Исаевич, а вам какие стихи Ивана нравятся более? — спросил Юрий Алексеевич.
Айхенвальд, с видом сытого человека, откинулся на спинку стула и вытер салфеткой рот.
— «Зов», — быстро ответил он. И начал на память читать, чуть шепелявя:
Иван Алексеевич, внимательно слушавший, вдруг сильным чистым голосом продолжил:
— Да, если мир — море и правит его кораблями некий Капитан, то среди самых чутких к Его голосу, среди ревностных Божьих матросов находится и поэт Бунин… — закончил Юлий Исаевич.
Бунин молчал. Думал он о своем, о безрадостном… О том, что много месяцев почти ничего не может писать. Жизнь выбивала из колеи. Неужто это все, неужто исписался весь?
— В шестнадцатом году для горьковского «Паруса» я дал свои стихи, — сказал Бунин. — Вот, послушайте:
Это я написал, сидя в Васильевском, оно же Глотово. Помню, вышел из усадьбы, спустился со взгорка к пруду. Наш священник сидит, рыбу ловит. Знаток этого дела, так и клюет у него.
— Пропитание! — смеется. — Девчонкам моим на уху.
Семья у него большая, и все девчонки рождались.
Я присел рядом на поваленное дерево. Долго молчали, следя за игрой поплавка.
Вдруг, без связи, священник, словно про себя, произнес:
— Загудит скоро набат, ни рыбу ловить, ни сеять, ни жать некому будет…
Признаюсь, мурашки пробежали у меня по спине. Я сам в тот момент думал о том ужасе, который, чувствовал, скоро придет на нашу землю.