— Так вы из редакции?! — на крыльцо вышла женщина в мятой юбке, висевшей на ней мешком, вылинявшей кофте, в комнатных тапках на босу ногу и новом цветастом платке, уголки которого она поддерживала двумя пальцами. — Я так и подумала, что вы из редакции. Писала и буду писать. Пусть они что угодно говорят, но закон должен быть, не в лесу живем, и мой батько с войны пришел искалеченный, умер от ран, но на это никто не смотрит. Нынче вон для инвалидов войны и полка в магазине отдельная, чего хочешь там, на этой полке, — и крупа гречневая, и сгущенка, и без билетов на автобусах теперь катаются, куда кому надо, и на курорт бесплатно, а мой батько не дожил до курортов, потому что с фронта без легких вернулся и осколок в груди, под сердцем, а над родной дочкой измываются, ведь он воевал, чтоб никто над дочкой его не своевольничал. Законы у нас правильные, только начальство местное что хочет, то и творит. Но я молчать не собираюсь, хорошо, что вы приехали, все вам расскажу, все как есть, чего в письме не опишешь.
— Я из прежней редакции, работал здесь, когда еще в Тереховке район был, давно уже…
Но женщина не слышала, не хотела ничего слушать. Она пошла, не оглядываясь на гостя, по коридору, до боли знакомому коридору, у стен больше не стояли рулоны бумаги, и не пахло типографской краской и керосином, зато ядовито тянуло кухней, варевом, томящимся на керогазе, мокрым бельем, которое кисло в жестяном корыте, а с мокрого пола вода текла в щели. Когда женщина отворила дверь комнаты, он увидел самый первый свой кабинет. Когда он приехал в Тереховку, комната пустовала, и вскоре он поставил здесь свой стол, водрузил на него старинную пишущую машинку и тюкал одним пальцем письма трудящихся — передовых механизаторов, фельетоны и очерки, был газетчиком на все случаи — от информации до отрывка из романа или поэмы, а как он бесился, когда кто-то проходил через его комнату, даже редактор крался на цыпочках, когда Петруня, накинув на плечи пальто, задумчиво склонялся над машинкой…
Теперь двери в другие комнаты были заложены. Железная кровать с горкой подушек стояла в углу, где — двадцать лет назад — творил он… Ближе к печке — детская деревянная кроватка. Стол покрыт клеенкой, старый платяной шкаф, стул без спинки. А над койкой, детской кроваткой и столом, как в плохо натянутой палатке после дождя, нависал потолок. Контурные трещины морей и океанов — следы летних ливней — прочерчивали пространство от провисшего потолка до стен. Местами штукатурка отпала, оголив дранку, а над входной дверью зиял черный пролом, словно вход в некое потустороннее чердачное царство.
— Я мать-одиночка и права свои знаю, тридцать лет на свете живу, не вчера родилась! — кричала женщина, тыча в потолок, ее худое бледное лицо болезненно расцветало красными пятнами. — Можно здесь жить? Вы мне ответьте! Да еще с пятилетним ребенком? Вы бы здесь жили? Вы там у себя в городе так живете? Я знаю, они вам в одну дуду заиграют: пусть сама ремонтирует. А когда и за какие шиши ремонтировать, на двух работах разрываюсь, убираюсь в клубе и в парикмахерской. На то вы и власть, говорю, чтоб матери-одиночке средства найти, а не отремонтируете, так я и в Киев, и в Москву дорогу найду, грамотная, географию в школе учила. Там быстрее поймут, там законы придумывают и в газетах печатают, чтоб исполняли!