Читаем Катастрофа. Спектакль полностью

Но знайте, ему-то глубоко безразлично, кто перед ним: тереховские вожди или тереховская масса. Все скроены на одну колодку. Упрямо сжимал губы, чтобы на них не расцвела многозначительная улыбочка, а взгляд не затуманился даже облачком льстивого тепла: мол, хоть об этом и не принято говорить, но мы-то с вами знаем друг другу цену, как и тем, кто копошится где-то там, внизу, в своем ничтожестве. (Подобные мысли не давали покоя Ивану Кирилловичу, который считал своим долгом презирать любое начальство, ибо это свидетельствует о независимости, о значительности натуры творческой, артистической.) Встретив председателя райисполкома или секретаря райкома, он проходил мимо с каменным лицом, едва кивнув головой, с таким видом, будто прилюдно осчастливил их навеки, — и все из страха, как бы другой, сидящий в нем, Загатный не подмял его, истинного. Начальники, понятно, гневались в душе от такого демонстративного неуважения, как и все прочие в Тереховке, были они люди простые, незатейливые и немного патриархальные.

Вконец измотанный почти пятиминутным (от столовой до редакции ходу четыре с половиной минуты, и еще тридцать секунд оставалось, чтобы пересечь двор и отпереть дверь) напряжением воли, Иван Кириллович сворачивал к редакционным воротам, и шагов десять, до шелковицы, где снова попадал в поле зрения коллег, мог принадлежать сам себе. Загатный очень любил эти десять шагов. Только теперь он по-настоящему наслаждался утром, благодарный двору за передышку.

Сбросив на какой-то миг королевские одежды, он замечал небо — еще не тронутое зноем, голубое, свежее. Видел астры, синие, розовые, белые, пенящиеся вдоль дорожек. Нежные настурции ловили солнце и шмелей. Бусинки росы серебрились на стрельчатом листе пырея. Юркие воробьи склевывали в траве под шелковицей перезревшие ягоды. Дуновение чего-то большого, истинного, оно возбуждало и придавало сил после первого акта спектакля для дальнейшей игры. Это был антракт. Несколько секунд Загатный думал только о своем творчестве (в общих и приятных чертах). Он предчувствовал их, неповторимые минуты вдохновения, когда останется один в прохладных кабинетах редакции, склонится над чистым белым листом и засеет его темной причудливой вязью мыслей и образов. Он идет в этот галдеж, в эту толкотню, суету, он хочет доказать им, что посредственностью быть легко, но они не могут даже этого в своем бездумном, растительном существовании, они пошлы в своей пошлости. Он протискивается сквозь потную толпу в круг, ему завязывают глаза платком, он презрительно улыбается и… Но это потом, может быть, в обеденный перерыв, а теперь его ждут. Вот они — Дзядзько, Хаблак, Гужва, Молохва, машинистка Приська, Уля; его увидели, следят за ним, сейчас он поздоровается, антракт окончен, третий звонок, снова пора на сцену. Не в мимолетной ли призрачности вся прелесть этих шагов?.. Его ждут. Что ж, терзайте, распинайте меня все семь рабочих часов, но вы, тупицы, и не догадываетесь, что здесь лишь моя тень, сам же я давно там, где волен видеть вас такими, каковы вы и есть в действительности. И я, смеясь, гляжу на вас с недосягаемой высоты…

— Доброе утро, товарищи!

Они о чем-то болтали до его появления, хохотали, щелкали, вместе с семечками, свежие тереховские сплетни… Неужто успели пронюхать о вчерашнем? А впрочем… В сравнении с тем, что он создаст сегодня, вся гнусь жизни…

Когда он повернул ключ в замке редакционной двери, репродуктор на площади пропикал восемь.


Перейти на страницу:

Похожие книги