Читаем Катилинарии. Пеплум. Топливо полностью

Я невольно содрогался: как пуста была жизнь месье Бернардена! Если говорят, что чувства – это врата ума, души и сердца, что же оставалось ему?

Даже мистицизм познается посредством удовольствия. Не обязательно на практике, но уж точно через понятие: монахи, умерщвляющие плоть, хотя бы представление имеют о том, чего себя лишили. А ведь нехватка – тоже наука, едва ли не лучшая, чем изобилие. Паламед же от нехватки не страдал: чего может не хватать человеку, который ничего не любит?

Не доказывают ли жития святых, что религиозный экстаз – это тот же оргазм? Если бы существовал транс абсолютной фригидности, мы бы об этом знали.

Увы, не было нужды доходить до таких крайностей, чтобы поставить соседу диагноз: пустота. Не та грандиозная пустота, что описана у Гюго, нет – пустота убогая, мелочная, жалкая и комичная. Брюзгливая пустота ничтожества.

Ничтожества, которое, last but not least [10], никогда никого не любило и даже не знало, что на свете существует любовь. Я, конечно, не хочу впасть в дешевую сентиментальность домохозяек: можно прожить и не любя, – чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть, как живет подавляющее большинство людей.

Вот только у людей, чуждых любви, непременно есть что-то взамен: скачки, покер, футбол, реформа орфографии, – неважно, все равно что, лишь бы предаваться этому самозабвенно.

У месье Бернардена не было ничего. Он жил в заточении, узником себя самого. Ни единого оконца в его тюрьме. И какова тюрьма! Худшая из всех возможных: тупой, заплывший жиром старик.

Внезапно я понял его одержимость часами: не в пример большинству живущих, Паламед благословлял бег времени. Единственным проблеском света в его темнице была смерть, и два с половиной десятка часов в доме отстукивали медленно, но верно ритм его движения к ней. После кончины ему не придется больше существовать в своем небытии, он освободится из тюрьмы своего тела, и если там, за гробом, пустота, то в ней хотя бы не надо жить.

Однажды в нем взыграли остатки воли: узник попытался бежать. Нужно большое мужество, чтобы прийти к такому решению. А я, окаянный тюремщик, настиг и поймал беглеца. Да еще имел низость гордиться тем, что вернул его в карцер.

Все объяснилось: с самого начала передо мной был каторжник, влачащий ядро своей жизни. Когда он торчал у меня по два часа в день – это было поведение заключенного, которому нечего больше делать, кроме как вторгаться в камеру соседа. Его обжорство, в то время как есть он не любил, было типично для узника, достигшего пароксизма тоски. Как и его садистское отношение к жене – в нем проявилась глубинная потребность отыграться за свои муки на слабой жертве. Его распущенность, неряшливость, отупение – все это свойственно приговоренным к пожизненному сроку.

Все было ясно, кристально ясно! Как я мог не понять этого раньше?


Однажды ночью я проснулся с мыслью, не делавшей мне чести: «Почему он не пытается снова наложить на себя руки? Говорят, все самоубийцы рано или поздно повторяют попытку. Чего же он ждет?»

Может быть, он боялся, что я снова помешаю? Как бы предупредить его, что на этот раз я и не подумаю ставить ему палки в колеса?

Тут передо мной вновь встал вопрос о способе самоубийства: почему он выбрал именно выхлопные газы? В надежде, что его спасут? Нет, вряд ли, шансы были слишком ничтожны. Скорее всего из чистого мазохизма: тоже психология заключенного. Или как символический акт: этот человек, который жил, задыхаясь в самом себе, хотел умереть от удушья. Было бы во сто крат легче и безболезненнее впрыснуть себе яд, но нельзя исключить и того, что этот скот испытывал, подобно всем самоубийцам, потребность оставить послание. Предсмертное письмо, как другие, он был неспособен написать. Его подписью стала бы эта, такая варварская, смерть, в которой явственно читалась бы эпитафия: «Я умираю, как жил».

В ночь со 2 на 3 апреля, если бы не моя проклятая бессонница, месье Бернарден нашел бы избавление. Было уже начало июня. У меня сам собой родился чудовищно жестокий замысел: что, если я ему напишу? «Дорогой Паламед, теперь я все понял. Можете кончать с собой спокойно, я больше не стану чинить вам препятствий». Я уткнулся в подушку, чтобы заглушить невольный смех.

Прошло немного времени, и эта идея представилась мне вовсе не такой ужасной. Я даже начал рассматривать ее всерьез. На первый взгляд такое письмо могло показаться циничным и преступным, но, по зрелом размышлении, именно это моему соседу и было нужно. Отчего же ему не помочь?

Я понял, что не могу больше ждать. Дело не терпело отлагательств! Я должен был написать это послание немедля. Я встал, спустился в гостиную, взял лист бумаги и написал две освободительные фразы. Не дожидаясь утра, я перешел через мост и подсунул записку под дверь дома Бернарденов.

Блаженное чувство облегчения охватило меня. Мой долг был выполнен. Я вернулся в постель и уснул идиллическим сном младенца, ощущая себя посланником божественной любви. В моей голове пели херувимы.


Перейти на страницу:

Похожие книги