Теодора в своей конуре то спала, то качала, то кормила ребенка. Первые сутки у нее шло небольшое кровотечение и толком не было молока, но стараниями Парашки она «раздоилась». С первых часов, несмотря на кровотечение, старухи заставляли ее ходить взад-вперед по коридору — зачем, я так и не добилась внятного ответа, но кровь идти перестала, страшные дородовые отеки сошли, и хотя поначалу передвигалась Теодора через крики и слезы и только с посторонней помощью, ходьба помогала. Дней пять мы по очереди дежурили в ее комнате и все это время выносили капризы матери, плач малыша и духоту. У меня терпения оказалось намного меньше, и я манкировала: меняла себя на старух, льстя им, что у них больше опыта. Старухи велись, я без проблем высыпалась у себя в камере.
Ни Парашка, ни ее сестры все-таки злыми не были, озлобленными, это правда, но кто в таких условиях не озлоблен? Он или святой, или дурак, или хочет тебя убить.
Теодора наконец смогла сидеть и добираться до сортира самостоятельно. Парашка велела ей одеться и отправила ее на улицу — гулять с ребенком пару часов. Я как раз дошила слинг, и случилась наша с Парашкой первая стычка: я настаивала, чтобы младенца не пеленать и тем более не давать ему сосать кусок квелой синей картофелины, Парашка отбрехивалась — сперва для проформы, потом обозлилась по-настоящему, мне прилетело ссаной тряпкой — это была не метафора, и я капитулировала. Выросли бессчетные поколения за пятьдесят тысяч лет существования homo sapiens, и не стоил еще один младенец того, чтобы я оказалась у старух в опале.
Ребенок был крупный, молчаливый и темненький. Атташе приехал из южных стран, и я, вспомнив арапа Петра Великого, а также судьбы его любовниц и жен, лишь вздохнула. Цвет кожи малыша меня не беспокоил, но причина, по которой Теодора бросила все и сбежала на каторгу, стала ясна как день. Останься она в столице, кто знает, не побили бы ее еще и камнями, потому что эта славная традиция и Ганнибала пережила лет на двести пятьдесят.
История, черт ее трижды дери, повторяется, в каких эпохах и мирах ее ни крути.
— Как ты назовешь ребенка? — спросила я, когда прохаживалась с Теодорой и малышом. На прогулку мы выбирались за казармы — длинные, неплохо сохранившиеся одноэтажные строения, там постоянно висела кирпичная пыль, зато не так зверствовал ветер.
— Александр, — дернула плечом Теодора. — Может, он станет великим?
Я припомнила известные мне исторические факты и не согласилась.
— Или просто богатым и благополучным, — кивнула я. — Это неплохо.
Знакомый мне темнокожий Александр был, бесспорно, велик, только я бы не обольщалась: не всякий император будет согласен дважды гасить из собственного кармана долги твоей семьи в сумме, равной почти двум миллионам привычных мне долларов.
На прогулке я подкралась к одежде стражников, которые развлекались чем-то вроде шутливого — слава богу! — кулачного боя, и, состроив доверчивую физиономию, поинтересовалась, чем же обработана их одежда, что с нее стекает вода. Стражники были немолодые, уставшие, к каторжанкам относились по-отечески и мне объяснили, что это специальный жир. Мои глаза стали совсем умоляющими, я затараторила, что жир мне жизненно необходим, и вечером мне принесли похожий на огромную мутную медузу кусок. Полночи я топила на кухне жир, оказавшийся страшно вонючим, вываривала в нем пеленки, превращая их в аналог клеенки, остатками обмазала конверт, защитив его таким образом от дождя и ветра.
Несмотря на конфликт из-за пеленания и соски, я продолжала причинять этому миру добро и измучила баб, принуждая готовить Теодоре отдельно и сытнее, чем мне, стирать пеленки, высушивать их, затем прокаливать, положив на сковороду. Совершенно ненужная вещь в двадцать первом веке и первоочередная там, где даже антибиотиков не было. Я понимала, что однажды кто-то из старух не выдержит и сковорода вместе с пеленками полетит мне прямо в голову, что оскал и недобрый взгляд из-под остатков косм — предвестники, и, качая головой, выходила на улицу и смотрела на горизонт.
Надежды у меня никакой не осталось, но я приказывала себе верить в то, что уже никогда не случится.
Я узнала, где находится церковь, дошла до нее, опираясь на трость, и никто не сказал мне ни слова, хотя видели меня и стража, и каторжники. Разбитые колени полностью зажили, но расставаться с тростью я не видела оснований и старательно хромала. Я обязана была убедиться, что беленое золото «держит силу в узде», впрочем, я сомневалась, что именно это заставило моего мужа сберечь трость в пучине волн и передать ее мне, нет, что-то иное, я не знала, конечно, что, а встречаться с мужем пока избегала. Не время, хмыкала я, глядя, как он, замечая меня в окне, дергается и скачет, но почему-то сидит, как на привязи, в своем кабинете.