Изможденный, с горящими фанатичной мыслью, неподвижными глазами, Кальв цедил сквозь зубы непререкаемые для него постулаты стоиков. В противоположность Катону, он приходил в себя лишь при обсуждении политических новостей. Он содрогался от ненависти к Помпею и Цезарю. Катулл со слезами обнимал его, надеясь вернуть себе прежнего Кальва, но тщетно: маленький оратор не слушал его отчаянных убеждений.
Корнифиций был постоянно занят; он находил смысл и отраду в бестолковых и бессильных заговорах. Втянул он в свою тайную деятельность и Катона. Председатель «александрийцев», утратив прежнюю выдержку, метался и искал поддержки у людей, которые когда-то не могли бы заслужить его уважение. Впрочем, Катон, поощряемый Корнифицием, последнее время не останавливался перед соображениями осторожности и безрассудно издал свой знаменитый антицезарианский сборник, набив его политическими инвективами. Там же он поместил и прогремевшие эпиграммы Катулла.
А Цинна, окончив «Смирну», поначалу чувствовал себя победителем. Его расхваливали друзья-неотерики, но ругали поэты всех других направлений. Постепенно голоса друзей умолкли, и громкий хор хулителей «Смирны» стал действовать угнетающе даже на его жизнерадостную и самоуверенную натуру. Цинна затосковал. Он неожиданно убедил себя в том, что впустую трудился девять лет, тщательно отделывая каждую строчку своей поэмы. Белокурый крепыш из Бриксии не выдержал испытания. Злобная молва погубила его. Он привычно обратился к вину, заливая разъедающую душу жажду поэтической славы.
Оставался Корнелий Непот.
Он продолжал трудиться над трехтомным историческим повествованием. В характере историка сохранились неизменная доброжелательность и спокойствие уверенного в своей силе творца. Непот, пожалуй, был единственным человеком, которого Катулл мог бы послушаться, не считая старика Тита.
В этом году зима пришла холодная и ветреная. Над Римом скапливались мрачные тучи. Взъерошиваясь на ветру, как изодранные лохмотья, они разбрасывали ледяные струи дождя.
Катулл кутался в мокрую пенулу. Он бродил по грязным, извилистым, опасным улицам, и почти каждый дом, в который он заходил, покидал через короткое время в раздражении и досаде. Что-то невосполнимое, безотрадное разверзлось между ним и его прежними поклонниками. Он не встречал былой приветливости и восхищения. Это сразу настраивало его на язвительный, вздорный, враждебный тон. Разговор становился напряженным. Катулл поворачивал к недоумевающему обществу пепельно-бледное, нахмуренное лицо и хрипло ронял короткие, неприязненные фразы. Часто уходил неожиданно, не прощаясь и не объясняя причины своей обиды.
— Катулл сошел с ума, — говорили о нем.
— Он небрит, нечесан и неопрятен. Простительно ли такое падение известному, наконец, просто приличному человеку, — сердились римлянки.
— Катулла видели пьяного в плебейских термах на Квиринале, — вполголоса передавали друг другу его знакомые, — он развалился на скамье в непристойно задранной тунике, а простонародье, проходя мимо, показывало на него пальцами… Какой позор!
На самом деле Катулл совсем не так опустился, как о нем злорадно распространяли. Правдой оставалось одно: он был болен и беден. У него не хватало денег и сил, чтобы иметь прежний щеголеватый вид. И, пожалуй, иногда его действительно утешало вино.
Катулл страдал физически и душевно. Его преследовали голоса. Случалось, посреди шумной улицы он слышал вкрадчивый шепот:
«Ну, что, бедняга, разве ты не хочешь увидеть Клодию?»
Он резко оборачивался и с подозрительной пристальностью разглядывал прохожих, — они спешили мимо по своим делам. Никто из них не походил на тайного искусителя.
«Ты ведь по-прежнему любишь ее до безумия, ты готов ползти к ней на коленях по Священной дороге, через весь город и слизывать следы, оставленные ее башмачками, — раздавалось с другой стороны. — Не притворяйся, что ты сумел победить страсть к Клодии».
Скрипя зубами, Катулл старался ускорить шаг, чтобы избавиться от назойливых голосов. Ему казалось, что улица, как в бреду, раздвигается до невероятных размеров, а люди, исчезая с его пути, толкутся где-то неясными, безмолвными тенями, и он остается в огромном городе совершенно один.
«Не убежишь, — издевались голоса, — не убежишь от своей глупой и низменной страсти… и от возмездия. Да, да, ты должен понести страшное наказание… Ты порочил перед всем народом почтенных граждан, великих полководцев и государственных мужей… Ты преступник, заливший Рим ядовитыми потоками гнусных эпиграмм… Ты болтал, что хочешь видеть республику свободной, а сам мерзкими пасквилями и похабным сюсюканьем разрушал ту моральную опору, на которой держались традиции героизма, коллективной веры, самопожертвования ради счастья отчизны…»