— Никто не помолится за меня. Я знаю, здесь уважают только тех, кто сражался в королевской армии. Эмигрантов не любят.
— Вы преувеличиваете.
— Мы были далеко. Мы проиграли, несмотря на наше мужество, гений принца Конде и отвагу молодого герцога де Берри. Мы проиграли, потому что никому не были нужны. Союзники с легким сердцем жертвовали нами, никогда нам не помогали.
Юбер задал вопрос, который говорил достаточно много о глубине его души, но отец не обратил на него внимания.
— Но вы хотя бы были счастливы?
— О да, несмотря на наше поражение, несмотря на все! Мы жили в палатке. Один приносил воду, другой рубил дрова, третий готовил еду. Мы были все равны, просто солдаты, без чинов и субординации, дисциплину же соблюдали только в бою. Мы были счастливы слышать звук трубы. Что ты хочешь, это же так естественно? Благородство существует без чьего-либо ведома. Оно отдает свой долг, не задумываясь, как мы не задумываемся, когда дышим. Мы не сожалели ни о чем. Богатые сеньоры к нам не относятся. Они сбежали в Англию или перешли на службу к Республике, но мы…
Внезапно он замолчал в нерешительности. Затем сказал:
— Позови Форестьера. Я хочу его увидеть. Поспорить с ним. Это бравый солдат. Наш брат.
Шевалье поспешил послать за своим воспитателем. Не то, чтобы он забеспокоился, но какой-то инстинкт подсказал ему, что нужно делать.
Старик снова задремал. Закрыл глаза. Его страшные руки успокоились на подлокотниках кресла. Юбер подошел к окну, за которым пурпурное солнце садилось в тумане. Он услышал:
— Запомни, малыш. Нам выпала несчастливая доля. Мы боролись, страдали, жертвовали собой ни за что, во имя одной только чести. Кроме трех Конде и монсеньора Берри…
— Честь — наш образ жизни.
— Так было, мой сын, но ныне никому не нужны ни честь, ни мы сами… Извини, кажется, я брежу. Дорога была трудна, и я устал. Полиция, таможни. Когда я думаю, что вернулся из России, чтобы увидеть Нуайе в руках этого Ажерона… Мне надо много еще сказать тебе… Я должен сказать… Когда ты сможешь, а ты сможешь, я верю в это, трудные времена пройдут когда-нибудь, выкупи имение! Это родовое гнездо Ландро!..
Это были его последние слова. Он склонил голову; из его груди вырвался вздох; руки упали с подлокотников кресла. Господин дю Ландро испустил дух. Форестьер прибыл слишком поздно. Но он помог в приготовлениях к похоронам, затем, не дожидаясь утра, умчался в Нуайе и добился, угрозами ли, убеждением ли, чтобы Ландро позволили захоронить в фамильном склепе, в Нуайе. Потом Ажерон пытался оправдаться, но его друзья все равно подозревали его с тех пор в сочувствии к бывшим мятежникам. Лошадь несчастного Ландро ненадолго пережила хозяина. Рана ее перешла в гангрену, и на следующий день лошади не стало. Юбер сохранил на всю жизнь облупившуюся конскую сбрую, потрепанную попону, но ни одной монетки с двуглавым царским орлом: все, что осталось от состояния Ландро. Только много позже он узнал, что его отец носил звание полковника благородных стрелков принца Конде и заслужил чин генерала в русской армии. Покойный не оставил в своей походной сумке ни письма, ни бумаг, ни денег, только фальшивый паспорт на имя некоего Евгения Патуро, торговца зерном.
Ландро
Шевалье, казалось, не сильно переживал из-за смерти отца. Во время похорон он не пролил ни единой слезинки. Эта сдержанность комментировалась по-разному. Одних она удивляла в таком юном человеке. Другие одобряли его поведение, видя в нем признаки великолепного самообладания. «Кроме того, — говорили они, — он так мало знал покойного. Тот был ему почти как чужой». Мадам Сурди ставила ему это в заслугу. Форестьер не пришел к какому-то определенному мнению:
— Отец есть отец, — говорил он. — Кровь говорит сама за себя, несмотря ни на что.
— А кто говорит, — возражала мадам Сурди, — что она молчит? Может, она кричит с силой, о которой мы и не догадываемся.
— Я хотел бы на это надеяться.
— Это в наших правилах не показывать на людях свои чувства. Без этого мы не были бы теми, кто мы есть.
— Дорогой друг, уважение, которое я к вам испытываю, разве оно препятствует выражению чувств?
— И все же, чем дальше, тем больше я горжусь Юбером. Его самообладанием при любых обстоятельствах. Я не слышала от него ни одной жалобы, шла ли речь о физической или моральной боли… Вы не согласны, господин Форестьер? Когда-нибудь он рыдал, как корова, воздевал руки к небесам, как в театре, сотрясал воздух патетическими декларациями?
— Не всегда можно управлять собой.
— Я знаю, буржуа любят эти демонстрации. Они путают внешнее проявление с истинными чувствами. Его молчание — проявление глубокого страдания.
— Вы всегда его защищаете.
— Посмотрите на наших крестьян. Они во многом близки к нам, особенно после девяносто третьего. Тот же сдержанный траур, та же благородная покорность.
Форестьер не осмелился сказать, что этой покорности что-то не видно в Юбере.