На Кавказе юношеская веселость Лермонтова сменилась признаками мрачной меланхолии, которые, еще глубже тревожа его мысль, отметили все его стихотворения печатью еще более задушевной.
В 1838 году ему было дозволено возвратиться в Санкт-Петербург, и так как его талант уже соорудил ему пьедестал, то все поспешили оказать ему радушный прием. Несколько побед над женщинами, несколько салонных флиртов[228]
накликали на него вражду мужчин; спор о смерти Пушкина поссорил его с г-ном Барантом, сыном французского посла. Назначена была дуэль, вторая между французом и русским за столь непродолжительное время; вследствие болтливости женщин, узнали о дуэли прежде ее осуществления, и чтобы прекратить эту международную вражду, Лермонтов был снова отправлен на Кавказ.Самые лучшие и самые зрелые произведения нашего поэта начинаются со времени его второго пребывания в этой стране, воинственной и исполненной величественных красок. Непостижимым образом он вдруг превзошел самого себя и его великолепные версификации, его глубокие, великие мысли 1840 года, по-видимому, не принадлежат более молодому человеку, который еще только испытывал себя в предшествующем году. В нем он показывается всем более истинным и куда более уверенным в самом себе. Он знает себя и понимает лучше, чем прежде; мелочное тщеславие исчезает, и если поэт сожалеет о большом свете, то только потому, что оставил в нем друзей.
В начале 1841 года его бабушка г-жа Арсеньева исходатайствовала ему дозволение приехать в Санкт-Петербург для свидания с ней и принятия благословения, коим она, по причине своих престарелых лет и недугов, спешила наделить своего возлюбленного внука. Лермонтов прибыл в Санкт-Петербург 7 или 8 февраля, но по горькой иронии судьбы родственница его г-жа Арсеньева, жившая в отдаленной губернии, не могла встретиться с ним вследствие дурного состояния дорог, испортившихся от внезапной оттепели.
В это время я познакомилась с Лермонтовым, и в течение двух дней мы успели подружиться. Я имела одним другом больше, любезнейший Дюма; однако не будьте ревнивы: мы принадлежали к одной и той же партии, а потому встречались беспрестанно, с утра до вечера; это крайне сблизило нас, и я открыла ему все, что знала о шалостях его юности, и поэтому, вдоволь насмеявшись этому вместе, мы вдруг сделались такими друзьями, как будто были знакомы с самых молодых лет.
Три месяца, проведенные на этот раз Лермонтовым в столице, были, мне кажется, самыми счастливыми и блистательными в его жизни. В высшем обществе его принимали радушно, в кругу коротких знакомых любили его и лелеяли, утром он писал какие-нибудь прекрасные стихи, а вечером приходил к нам их читать. Его веселый характер пробуждался в этой дружеской сфере, каждый день он изобретал какие-нибудь проказы или какую-нибудь шутку, и мы проводили целые часы, помирая со смеху, благодаря его неиссякаемой живости.
Однажды он объявил нам, что прочтет нам новый роман, под названием «Штос». Лермонтов предполагал, что на это потребуется по крайней мере четыре часа. Он просит, чтобы все собрались пораньше вечером и чтобы дверь была заперта — прежде всего для чужих. Все поспешили повиноваться его желанию; избранных было тридцать человек. Лермонтов входит с огромной тетрадью под мышкой, лампа поставлена, дверь заперта, чтение начинается; через четверть часа оно было кончено. Неисправимый мистификатор завлек нас первой главой какой-то страшной истории, начатой им накануне и написанной на двадцати страницах. Остальная часть тетради состояла из белой бумаги. Роман на этом и остановился и никогда не был окончен.
Между тем срок его отпуска приближался к концу, а бабушка не приезжала. За него ходатайствовали об отсрочке, в которой сначала ему было отказано, но потом взято приступом высокими лицами. Лермонтову крайне не хотелось ехать; он испытывал дурные предчувствия.
Наконец, в конце апреля или в начале мая, мы собрались на прощальный ужин, чтобы пожелать ему благополучного путешествия. Я была одна из последних, которые пожали ему руку.
Мы ужинали втроем за маленьким столом, с ним и с другим близким знакомым, который также погиб жестокой смертью в последней войне. На протяжении всего ужина и при расставании с нами Лермонтов только и твердил о своем близком конце. Я заставляла его молчать, стараясь смеяться над его необоснованными предчувствиями, но они против моей воли овладели мной и тяготили мое сердце.
Два месяца спустя они осуществились, и пистолетный выстрел похитил у России — во второй раз — одну из самых дорогих ее национальных знаменитостей. Всего прискорбнее было то, что смертельный удар был нанесен на этот раз дружеской рукой.