Структура «Кавказского пленника» предвосхищает структуру «Медного всадника»; блестящий имперский пролог и — описание другого жизненного уровня, где железная машина государства выступает как сокрушитель простого человеческого счастья.
В «Кавказском пленнике» вместо имперского пролога — имперский эпилог. Между эпилогом «Кавказского пленника» и самой поэмой такое же трагическое равновесие, как между прологом «Медного всадника» и описанием судьбы Евгения. Пушкин первый в нашей литературе, да и политической мысли, в полной мере осознал жестокую диалектику связи индивидуальной судьбы с судьбой государства.
Это понимание нашло наивысшее отражение в мучительных коллизиях «Истории Петра Великого», где, несмотря на незавершенность, уже ясно видна концепция. И концепция эта направлена как против античеловечных крайностей государственнического подхода к живой жизни, так и против хаосного своеволия людей и народов. И это имеет прямое отношение к нашей проблематике.
Известно жесткое неприятие Пушкиным попытки отложения Польши в 1830–1831 годах. (Кстати, одним из первых требований восставших к России было требование возвратить в состав Польши украинские земли.) Но жесткость эта имела свои особенности. В письме Вяземскому от 1 июня 1831 года Пушкин описал героическое поведение польских офицеров в одном из сражений. Описание это не менее уважительно, чем изображение боевой и мирной жизни черкесов в «Кавказском пленнике». Но завершается оно следующим комментарием:
«Все это хорошо в поэтическом отношении. Но все-таки их надобно задушить… Для нас мятеж Полыни есть дело семейственное, старинная, наследственная распря: мы не можем судить ее по впечатлениям европейским,
Но для нас это пушкинское заявление — если учесть многозначительную оговорку относительно образа мыслей — важно как свидетельство того самого равновесного подхода к трагическим коллизиям, о котором шла речь.
Пушкин в этом отношении был не одинок. И. Дзюба пишет: «По крайней мере, в одной памятной поэтической реплике Лермонтов сдернул убранство гордости, патриотизма и молодечества, которым украшал себя государственный разбой, и бросил резкий дневной свет на бандитский характер „романтики“ колониальных походов:
Автор выстраивает ряд — Лермонтов, обличительный «Кавказ» Шевченко, выступления Сергея Адамовича Ковалева…
Эта инвектива рассчитана на то, что никто, кроме И. Дзюбы, не читал лермонтовского «Измаил-Бея». Ибо перед цитированными страшными строками, клеймящими зверства завоевателей, читаем нечто противоположное:
И только после этого идут строки, цитированные И. Дзюбой. Это тот же прием, что и в «Кавказском пленнике», на эпилог которого ориентирована лермонтовская формула: «Смирись, черкес!» — «Смирись, Кавказ!»
Удивительным образом лермонтовское пророчество о скором мировом величии русского царя буквально совпадает с предсмертным монологом пламенного украинского патриота Тараса Бульбы: «Постойте же, придет время, будет время, узнаете вы, что такое православная русская вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымется из Русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!»
Горец и горенка. Рис. А. С. Пушкина.
Вообще, судя по финалу известной статьи Гоголя «О малороссийских песнях», проникнутой глубочайшей любовью к Украине, Гоголь, сравнивая дороссийское прошлое своей родины с ее настоящим (1833 год), несомненно склонялся в пользу настоящего. Можно, разумеется, с Гоголем не соглашаться, но не учитывать его мнение некорректно. Тем более, что сочинения Гоголя по истории Украины дают весьма серьезный материал для размышлений на темы, справедливо волнующие нас сегодня.