Перед Цициановым вся многосложная картина связей и особенностей всего Дагестана, дающая ему возможность эффективно вмешиваться во внутрикавказские дела. Это уже совершенно иной уровень понимания ситуации, чем у Гудовича. И принципиально иная установка.
В декабре 1802 года, вскоре после приезда на Кавказ, Цицианов писал канцлеру Александру Романовичу Воронцову: «Ваше сиятельство изволите мне приказывать, чтобы я сказал свой образ мыслей о принимании горцев и персидских ханов в подданство. Во исполнение чего имею честь доложить со всею откровенностию и усердием к службе.
Подданство вообще ханов и горских владельцев есть мнимое; поелику оно не удерживает их от хищничества и притеснения торговли… Итак, чем менее подданства, тем менее оскорбления достоинству Империи».
В 1804 году главнокомандующий писал Ибрагим-хану Карабахскому: «Письмо ваше, ни малейшего существа дела в себе не заключающее, но коварной души персидской образ являющее во всей полноте, я получил… и вы за таковую персидскую политику кровью своей заплатите, как и Джевад-хан. Я вашей покорности и подданства не желаю и не желал, поелику я на вашу персидскую верность столько надеюсь, сколько можно надеяться на ветер».
Это вовсе не означало, что Цицианов отказался от расширения российских владений. Наоборот, он намеревался расширять их, постепенно ликвидируя ханскую власть как таковую — сам институт ханской власти на Кавказе. Цицианову нужно не условное подданство, а полное покорение. Для этого он намеревался стимулировать междоусобицы и одновременно занять русскими гарнизонами Баку и Дербент. Александр I был настроен скептически относительно планов бакинского похода, считая, что таким образом Россия восстановит против себя горских владетелей, не имея достаточно сил чтобы привести их к повиновению оружием. В присылке дополнительных войск он Цицианову отказал. Позиции Петербурга и Цицианова радикально рознились. В Петербурге считали, что нужно идти именно по пути вовлечения ханов в русское подданство и всевозможными мирными способами закреплять их в этом положении, а Цицианов был уверен, что только демонстрация силы и ослабление системы ханств с последующим ее уничтожением может привести к спокойствию в Грузии, укреплению границ и овладению Кавказом. Александр в принципе не исключал продвижения на восток и расширения в этом направлении пространства Грузии и империи вообще. Он только считал это преждевременным. На что Цицианов отвечал очередным программным документом: «Приемлю смелость всеподданнейше представить мнение мое благоусмотрению В. И. В. по поводу изображенного сомнения, не откроются ли через сие прежде времени настоящие виды наши и не поколеблется ли тем доверенность, к нам прочих ханов».
«Настоящие виды» Цицианова не совсем совпадали с намерениями Петербурга и были гораздо радикальнее. В воспоминаниях Тучкова есть такой многозначительный эпизод: «Он (Цицианов. —
— Я хотел бы, чтобы вы были там военным губернатором или, — указывая на Имеретию, — здесь были тем, чем я в Грузии.
Я поблагодарил его за добрые обо мне мысли и сказал, что оба сии места еще не у нас в руках».
Конечно, Цицианов был честолюбив, но приведенным Тучковым мотивом его стремление спровоцировать войну с Персией не исчерпывалось.
Персию и персиян он ненавидел и презирал. Возможно, это было генетическое чувство потомка грузинских аристократов, столь много потерпевших от персов. Возможно, эта ненависть базировалась на памяти о чудовищных бесчинствах, которые совершали персы и их союзники-горцы, особенно лезгины, по отношению к грузинскому населению. У Гудовича не было этих личных мотивов.
И, конечно же, у князя Павла Дмитриевича были обширные стратегические планы, соответствующие, по мнению Цицианова, фундаментальным целям России в этом регионе.