В Сухуме он никогда не бывал, имея к нему непреодолимое отвращение со времени своей ссылки в Сибирь. Но время шло, и в конце концов Хассан примирился с русским владычеством и новым установившимся порядком дел на его родине.
XLIV. ЕРМОЛОВ В ПЕРСИДСКОЙ ВОЙНЕ (Паскевич и Дибич)
Летом 1826 года внезапно началась персидская война[14]
, и с тем вместе звезда Ермолова склонилась к горизонту. У Ермолова, как у человека замечательного и своеобразного, было всегда много врагов. Раз как-то ему высказал это великий князь Константин Павлович, с которым он был в дружеских отношениях. “Я считал их, когда их было много, но теперь их набралось без счету, и я перестал о них думать”,– ответил Ермолов.“Ермолов был неуступчив и шероховат в сношениях с высшими сановниками,– говорит о нем один из современников его,– резко писал и еще резче говорил им свои убеждения, шедшие нередко вразрез с петербургскими взглядами, а сарказмы его, на которые он не скупился, задевали за живое многих сильных мира сего”. “Только враг отечества мог присоветовать такую меру!” – писал он, например, по одному случаю в Петербург, как будто не зная виновника этой меры и метко попадая в одно важное тогда лицо – меттерниховскую креатуру.
Но пока жив был император Александр, Ермолов был неуязвим, и враги его молчали. Государь, еще перед Отечественной войной пославший сказать ему, что “отныне все назначения его будут зависеть прямо от него” и что “он ни в ком не нуждается”, имел к Ермолову неограниченное доверие. Но переменилось царствование – и враги Ермолова подняли голову. В молодом государе уже были задатки недоверия к нему, а тут как раз случились такие обстоятельства, которыми интрига могла воспользоваться с тем, чтобы набросить тень и на личность Ермолова, и на его действия и намерения. Известия о внезапной кончине императора Александра, присяга цесаревичу Константину, отречение его от трона и присяга новому государю – следовали так быстро одно за другим, что, может быть, и заставили Ермолова, никогда не чуждого осторожности, промедлить с присягой императору Николаю несколько дней в ожидании подтвердительных известий; полагают, что он даже посылал нарочного в Крым к Воронцову узнать вернее о происшествиях. Но это промедление, находящее себе оправдание даже в смысле государственного благоразумия, сильные враги Ермолова могли истолковывать иначе, особенно в виду последовавших за восшествием на престол императора известных декабрьских событий.
Так или иначе, но положение Ермолова в высших петербургских сферах круто изменилось, и над головой его стали собираться черные тучи. По словам того же современника, “стало распространяться мнение, будто ермоловская слава, в которую до того верили,– только “славны бубны за горами”, что в управлении его много произвола, что министерских предписаний он редко слушается и на составленные в Петербурге проекты пишет резкие возражения, а что военные его подвиги – сущий дым: с нестройной толпой полудиких горцев всегда можно справиться. В доказательство же приводили, что он унимает и держит горцев в страхе при помощи такого запущенного и плохо обученного войска, как кавказские солдаты; говорили также, что он окружил себя слепо преданными ему людьми, как в гражданском, так и в военном управлении, которые трубят про его славу и делают между тем большие злоупотребления. По рукам ходила в Петербурге карикатура, изображающая кавказского солдата в изодранном мундире нараспашку, в синих холщовых широких шароварах, заправленных в сапоги, в черкесской папахе на голове, с маленьким котелком сбоку и с травянкой вместо манерки. Карикатура эта была подослана Ермолову из Петербурга в конверте от неизвестного лица.
Есть много темного, неразъясненного в этих обстоятельствах, и неизвестно, насколько имели успеха и силы интриги против Ермолова у самого государя. Но полгода спустя, в марте 1827 года, император уже выражает в письме к Дибичу надежду, что он “не позволит обольстить себя этому человеку (Ермолову), для которого ложь составляет добродетель, если он может извлечь из нее пользу, и который пренебрегает получаемыми приказаниями”.
И этих одних слов, которые не объясняются ни донесениями Паскевича, ни письмами Дибича, совершенно достаточно, чтобы показать, как глубоко интрига подкопала Ермолова в глазах государя. Положение его становилось для проницательного глаза настолько непрочно, что летом 1826 года, еще до персидской войны, его близкий друг статс-секретарь Кикин, приехавший лечиться на кавказские воды, предсказал ему близкое падение. “Вы настращали меня вашими пророчествами,– писал ему Ермолов год спустя,– вы предсказали мне удаление или справедливее назвать, изгнание из службы”.