Слухи об этом мнении совета и о тайных намерениях хана, доходя до Муравьева, не могли не тревожить его. С первого шага в Хиву он был уже пленником. Врожденная свирепость хана и без совета приближенных уже побуждала его умертвить иноплеменника, и только страх перед Белым Царем еще удерживал его. Проведав о худом обороте дела, туркмены, сопровождавшие Муравьева в пути, стали опасаться, чтобы и им не пришлось пострадать из-за него, и перестали оказывать ему уважение. Даже лучший из них, Сеид, и тот своим изменившимся поведением доставил много скорбных минут Муравьеву. Поневоле приходилось ему более и более убеждаться, что мрачные предчувствия, тревожившие его перед поездкой, должны сбыться.
“Я не знал,– говорит Муравьев,– на что мне решиться; мне предстояли неминуемо или томительная неволя, или позорная и мучительная казнь; я помышлял о побеге и лучше желал, чтобы меня настигли в степи, где я мог умереть на свободе с оружием в руках, а не на плахе под ножом хивинского палача. Однако же мысль о неисполнении своей обязанности, когда еще могла быть на это сомнительная и малая надежда, меня останавливала. Я решился остаться, привел в порядок свое орудие и приготовился к защите, если бы на меня внезапно напали. К счастью, со мною была книга Попа – перевод “Илиады”; я всякое утро выходил в сад и занимался чтением, которое меня развлекало”.
Размышляя о своем бедственном положении, Муравьев думал, что если его не лишат жизни, то конечно обратят в невольника; и мысль эта даже улыбалась ему, в сравнении с тем одиночным заключением, в котором он томился. “Будучи в неволе,– говорит Муравьев,– я утешался бы тем, что буду иметь возможность по крайней мере видеть моих соотечественников; я имел в виду при первом удобном случае взбунтовать их противу хивинцев и избавить от тяжелого рабства”.
Между тем быстро приблизилась зима. Лист уже падал, утренники становились свежее. Сорок восемь дней прожил Муравьев между страхом смерти и надеждой. Но вот семнадцатого ноября хан, долго колебавшийся, решился, наконец, принять посланника. В Иль-Гельды поскакал гонец, и Муравьев в тот же день выехал из крепости. “Очутившись в поле,– говорит он в записках,– я почти не верил, что освобожден от жестокого заточения, в котором ежеминутно ожидал себе смерти”. Но вот и Хива. Высокая каменная стена окружала город, над которым возвышался огромный купол мечети бирюзового цвета с золотым шаром наверху; пошли древние могилы, арыки с прекрасными каменными перекидными мостами и, наконец, громадные сады. Многочисленная толпа любопытных встретила посланника при въезде в город и сопровождала его до самого дома, принадлежащего первому ханскому визирю. Так как обыкновенно хан Магмед-Рахим спал в течение дня, а занимался делами ночью, то письма и подарки отправлены были к нему еще с вечера. В числе подарков видное место занимали девять хрустальных стаканов – именно девять, потому что число это считается хивинцами счастливым,– и огромный поднос, на котором стояли две головы сахара и лежали десять фунтов свинца, такое же количество пороха и десять кремней. Число десять, нужно сказать, у хивинцев одно из самых несчастных. Оригинальный подарок этот хивинцы сами растолковали себе следующим образом: две головы сахара обозначают предложение мира и сладкой дружбы; порох, свинец и кремни – войну, если они не согласятся на дружбу.
На следующий день, перед вечером, верховный визирь вошел к Муравьеву и торжественно объявил ему, что хан желает видеть посланника. Муравьев оделся в полный мундир, к которому пришил из предосторожности вместо черного красный воротник, опасаясь, чтобы кто-нибудь из русских, находившихся в Хиве, не узнал по мундиру офицера генерального штаба и не растолковал бы хану, что специальность этого рода службы заключается именно в снятии планов, в описании дорог и в обозрении страны в военном отношении. Во время пути Муравьев потерял свой головной убор и потому заменил его теперь высокой персидской шапкой; оружие у него отобрали.
Пройдя несколько дворов, в предшествии юз-баши и приставов, Муравьев остановился наконец перед кибиткой, в глубине которой увидел колоссальную, поражающую своей громадностью фигуру хана в красном халате, сшитом уже из сукна, привезенного ему Муравьевым в подарок; небольшая серебряная петлица застегивалась на груди; на голове была чалма с белой как снег повязкой. Он сидел неподвижно на дорогом хорассанском ковре, имея по сторонам себя двух важнейших хивинских сановников. Хан, по словам Муравьева, был в сажень ростом, очень широкоплеч и так массивен, что ни одна лошадь не могла возить его два часа кряду; лицо его, опущенное короткой светло-русой бородой, вовсе не имело на себе отпечатка известной всем его свирепости; он говорил величественно, громким, но приятным голосом.