На следующий день, на разводе, генерал Бутурлин отвел Давыдова в сторону и сказал: “Знаете ли, что я сейчас говорил о вас с Дибичем? Он спрашивал, согласитесь ли вы ехать в Грузию, где теперь война и куда государь хочет послать вас?” “Что же ты сказал?” – “Я не знал вашего намерения и, желая дать вам средства отказаться, буде вы не захотите принять такого предложения, сказал, что вряд ли вы согласитесь, имея большую семью и расстроенное имение. Теперь ваше дело, решиться ехать в Грузию или нет”.
Пока Бутурлин говорил, Давыдов уже решился – и решился ехать. “Слово война,– говорит он,– по сю пору имеет для души моей звук магический, да и выбор меня первого на путь опасности и чести не мог не льстить моему самолюбию, столь мало избалованному в течение всей моей двадцатисемилетней службы”. 11 августа Давыдов явился к Дибичу. “Государю угодно, чтобы вы ехали в Грузию,– сказал ему Дибич,– там война, ему нужны отличные офицеры; он избирает вас, но прежде желает знать – согласитесь ли вы на это назначение?” – “Прошу вас, доложите его величеству,– ответил Давыдов,– что я не колеблюсь ни минуты и что благодарное сердце мое никогда не забудет этого знака его внимания ко мне”.
Так решено было назначение Давыдова. На следующий день, 12 августа, он уже откланивался государю. Император принял его в своем кабинете. “Прости меня, Давыдов,– сказал он,– что я посылаю тебя туда, где, может статься, тебе быть не хочется”. “Я пришел благодарить ваше величество,– отвечал Давыдов,– за выбор столь лестный для моего самолюбия. Я так мало избалован, государь, судьбой в течение моей службы, что от милостивого вашего воззрения я вне себя от восторга и счастья. Сделайте милость, государь, коль скоро предстанет прямая, честная, опасная дорога, не спрашивайте, хочу я или нет избирать ее. Бросайте меня прямо на нее; верьте, что я это сочту за особое благодеяние А теперь,– добавил он – позвольте мне, ваше величество, изложить мою просьбу”.– Что такое? – “Когда война кончится, позвольте, не спросясь ни у кого, возвратиться в Москву,– я здесь оставляю хвост, жену и детей”. “Я тебя не определяю в Кавказский корпус,– сказал государь,– а посылаю туда для войны с оставлением по кавалерии; следовательно, ты к этому корпусу не принадлежишь. Когда война кончится, скажи Алексею Петровичу, что я желаю твоего возвращения, он тебя отпустит, и дело кончено”.
Потом, остановившись у бюро и рассказав Давыдову с очевидным неудовольствием о вторжении персиян, о взятии у нас двух орудий и гибели нескольких рот, государь передал словесно некоторые приказания к Ермолову, обнял Давыдова и заключил свидание следующими словами: “Ну, прощай, любезный Давыдов, желаю тебе счастья, и первое известие о тебе иметь вместе с твоими успехами”.
Довольный, полный надежд и желаний, Давыдов через три дня уже скакал на Кавказ. Но, как мы выше видели, надеждам его исполниться было не суждено. Вся роль его в персидской войне ограничилась незначительным миракским делом и набегом на Эриванское ханство, которому со стороны персиян не было противопоставлено никакого сопротивления. С падением же Ермолова, Давыдов обречен был на полное бездействие.
“Родство мое с Алексеем Петровичем, сошедшим так рано со служебного поприща,– писал он в одном из своих частных писем,– поставило меня в затруднительные отношения с Паскевичем и с новыми лицами. Я, впрочем, перенес бы стоически все неприятности, если бы получил какую-нибудь команду, ибо был прислан самим государем на действительную службу, а от Паскевича получил приказание сопровождать без службы главную квартиру, вместе с маркитантами, тогда как генерал Панкратьев, младший меня в чине, никогда не бывший военным человеком и давно уже просившийся в обер-полицеймейстеры, получил блистательное назначение и команду, состоящую из шести тысяч человек. Я бы, может быть, победил в себе чувство оскорбленного самолюбия, если бы сам просился в Кавказский корпус; но это дело было уже не мое, а моего государя – и потому я решился выбыть из корпуса”.
Зимой Давыдов ездил в Москву повидаться с семейством; весной он возвратился на Кавказ, но, не получив никакого назначения в действующем корпусе, остался в Пятигорске на минеральных водах и провел там все лето 1827 года, прислушиваясь к отдаленному грому русских побед. Тогда-то, в грустном уединении, он написал свое известное стихотворение: