Восточное приветствие паши всем нам очень полюбилось. Я пошел взглянуть на сераскира. При входе в его палатку встретил я его любимого пажа, черноглазого мальчика, лет четырнадцати, в богатой арнаутской одежде. Сераскир, седой старик, наружности самой обыкновенной, сидел в глубоком унынии. Около него была толпа наших офицеров. Выходя из его палатки, увидел я молодого человека, полунагого, в бараньей шапке, с дубиной в руках и с мехом за плечами. Он кричал во все горло. Мне сказали, что это был “брат мой”, дервиш, пришедший приветствовать победителей. Его насилу отогнали”.
В Арзеруме Пушкин жил в сераскирском дворце, в комнатах, где помещался гарем. Дворец казался разграбленным. Сераскир, предполагая бежать, вывез из него все, что только мог: диваны были ободраны, ковры сняты. Тем не менее дворец представлял собой картину вечно оживленную, и там, где угрюмый паша молчаливо курил посреди своих жен и отроков, там его победитель получал донесения о победах своих генералов, раздавал пашалыки, разговаривал о новых романах.
С падением Арзерума война казалась оконченной, и Пушкин стал собираться в обратный путь. “19 июля,– говорит он,– пришел я проститься с графом Паскевичем и нашел его в сильном огорчении. Получено было известие, что генерал Бурцев был убит под Бейбуртом. Жаль было храброго Бурцева; но это происшествие могло быть печально и для всего нашего малочисленного войска, зашедшего глубоко в чужую землю и окруженного неприязненными народами, готовыми восстать при слухе о первой неудаче. Итак, война возобновилась. Граф предлагал мне быть свидетелем дальнейших предприятий, но я спешил в Россию... Граф подарил мне на память турецкую саблю. Она хранится у меня памятником моего странствования во след блестящего героя по завоеванным пустыням Армении. В тот же день я оставил Арзерум”.
Нельзя умолчать, однако, что есть и другое свидетельство одного современника, который говорит, что Пушкин не совсем по своей охоте должен был оставить Армению. Потокский рассказывает, что поводом к этому послужили постоянные сношения Пушкина с декабристами, которых в армии Паскевича было немало и которые, в большинстве, были его лицейскими товарищами. В Арзеруме фельдмаршал позвал его к себе и сказал: “Мне жаль вас, Пушкин; жизнь ваша дорога для России, а здесь вам делать нечего; советую вам уехать обратно из армии, и я уже велел приготовить для вас благонадежный конвой”. Пушкин порывисто поклонился и выбежал из палатки. В тот же день он отправился в Гумры”.
Сам Пушкин, по возвращении в Тифлис, на вопрос одного знакомого, отчего он так скоро возвратился из армии, отвечал с обычной живостью: “Мне надоело ходить на помочах у Паскевича. Я хотел воспеть геройские подвиги наших молодцов-кавказцев – это славная часть нашей родной эпопеи; но он меня не понял и постарался выпроводить из армии. Вот я и приехал”.
Плодом поездки его на Кавка? явилась поэма “Галуб”; она навеяна на него мрачными развалинами исторического Татартуба, придорожным могильными памятниками, оставленными “хищным внукам в память хищных предков”, и уже более близким знакомством с бытом и характером горцев. Зато и какая громадная разница между “Кавказским пленником” и “Галубом” – словно в разные эпохи и разными поэтами написаны обе эти поэмы, так широко и плодотворно развернулся в это десятилетие творческий гений Пушкина.
Чтобы судить о верности передаваемых им картин, припомним, как Пушкин описывает, например, в своем путевом журнале осетинские похороны, которых ему довелось быть случайным свидетелем. “Около сакли,– говорит он,– толпился народ; на дворе стояла арба, запряженная двумя волами. Родственники и друзья умершего съезжались со всех сторон и с громким плачем шли в саклю, ударяя себя кулаками в лоб; женщины стояли смирно. Мертвеца вынесли на бурке, положили его на арбу. Один из гостей взял ружье покойного, сдул с полки порох и положил его подле тела. Волы тронулись. Гости поехали следом; тело должно было быть похоронено верстах в тридцати от аула”...
Теперь посмотрите, как эта характерная сцена, произведшая на Пушкина глубокое впечатление, воспроизведена им в его “Галубе”: