Но время, с которым гораздо труднее бороться, нежели с течением быстрого горного потока, время, которое вносит перемены во все нас окружающее, дало мыслям и чувствам Измаила другое направление. Кровь его поостыла, ненависть ко всему иноземному мало-помалу улеглась, патриотизм, которым он сам себя старался обманывать, уступил место другим, более разумным побуждениям. Он увидел, что надвигается новая сила, перед которой не устоит никакая отвага, что рано или поздно сила эта проникнет далеко за Кубань и все народы или покорятся ей на условиях, которые предпишет победитель, или должны будут покинуть родину, и искать другой, где свободе их будет угрожать еще большая опасность. Он понял все это, и на лицо его набежало облако; он часто стал задумываться, сидя у себя в сакле перед очагом, пламя которого ярко переливалось на стене, увешанной дорогим оружием. Но облако скоро рассеялось. Беседуя в былые времена с правителями других ногайских улусов, давно признавших над собой протекторат России, он много раз слышал от них о гуманности и бескорыстии русского правительства, о добродушии и веротерпимости русского народа. Теперь эти беседы все чаще и чаще стали приходить ему на память. И вот в один прекрасный день он стряхнул с себя все свои невеселые думы и, после недолгих переговоров с нашими властями, перекочевал со своим улусом к Кубани. Он поселился при самом устье Урупа, верстах в семнадцати от Прочного Окопа, и стал таким же горячим приверженцем России, каким горячим был ее антагонистом. Личная храбрость его, ум, необыкновенный такт и немаловажные услуги, оказанные нам в разное время, обратили на него внимание Эмануэля, который исходатайствовал ему чин поручика. Благодаря дошедшим до нас мемуарам одного из современных деятелей, мы можем составить себе некоторое понятие о наружности этого замечательного человека. В 1829 году Измаилу было тридцать девять лет. Он был среднего роста, широкоплеч и, как все уроженцы Кавказа, прекрасно сложен. В глазах его, черных, как агат, выражался ум и проницательность, но его слегка загнутый книзу нос, напоминавший клюв хищной птицы, придавал лицу его выражение какой-то суровой кровожадности. Лицо это имело еще одну лишнюю черту, которой Измаил немало гордился; это был широкий шрам, шедший через весь лоб, – след шашечного удара какого-нибудь линейного казака, когда Измаил еще сражался в рядах наших противников.
Характер Измаил имел общительный: его очень часто видели веселым, смеющимся, но в его смехе для внимательного наблюдателя было что-то неестественное и принужденное: иногда выразительное лицо его вдруг омрачалось грустью, точно ум его осаждали тяжелые воспоминания. Впоследствии от приближенных его узнали, что у него было великое тайное горе, с которым могла уживаться только его мощная натура. Горе это было семейное: Измаил был женат на двух женах; первая, которую он страстно любил и которой никогда не мог забыть, была во власти анапского паши вместе с малолетним сыном и содержалась у него в качестве заложницы. Зная, каким авторитетом пользуется Измаил между закубанскими народами, паша несколько раз требовал его к себе с тем, чтобы заставить его отступиться от русских и принять присягу на верность турецкому султану. Как ни любил Измаил свою жену и своего первенца, как ни хотелось ему вернуть их назад к семейному очагу, но интересы вверенного ему судьбой народа и клятвенные обязательства, которыми он связал себя перед русским правительством, пересиливали в нем это желание, и он отвечал посланным анапского паши категорическим отказом. Между тем начиналась война; турки покинули Анапу, и паша вместе со своим гаремом увез и семейство Измаила. Измаил перенес горе твердо, но не разлучался с ним до последней минуты своей бурной, исполненной тревог жизни; и когда носился в набегах впереди своих верных сподвижников, он, может быть, не раз призывал к себе смерть, но смерть медлила отвечать на его призыв.