— Пусть он каждый день приходит в мечеть. Я буду его много, много учить, пока Аллах не просветит его разум.
— И внимания не возьму. Чтобы я, рядовой третьей роты Ширванского полка да стал к тебе ходить! И с чего это тебе в башку влезло.
— Не хочет он в мечеть ходить, — передал переводчик.
— Тогда его на цепь посадят, будут конопляными лепёшками кормить.
— Всего, брат, попробовал. Не испугаешь. Разве что голову срубите, — ваше дело, а на плечах останется — сами набежите ордой просить аману. Скажи ему, что скоро придут сюда наши ширванцы, и от всего разбойного гнезда здешнего и мусорной кучи не оставят. Ровно будет. Точно никто никогда здесь и не жил. Поняли, гололобые?
— А почему ты знаешь, что русские придут сюда?
— Чудак человек, да как же им не прийти сюда, если капитан Шерстобитов скомандует: «Скорым шагом марш». Небось и не на такие вышки вскочишь. Ты ему, умница, разъясни, что ежели барабанщик да горнисты заиграют наступление, так там никак нельзя не идти. Хоть в лоб, а пойдём. Такую мы присягу принимали.
— Мы вас всех сверху перестреляем.
— Что ж, бывало и это. Роту перестреляете, — вторая за ней; а там и третья готова. У нас народу много, побольше чем у вас пуль. Тут вам и крышка будет.
— А ежели я на джамаате скажу, чтоб тебе голову отрубили?
— Кончал башка по вашему? Много доволен. Помирать-то надо каждому. Не очень-то уж сладка жизнь у вас здесь. Только он пущай сначала Гассану за меня калым заплатит. Я знаю, на это у вас адат есть. Ну, а заплатил, — твоя воля, тешь свою душеньку; коли есть на это твоё такое произволение. Так ему и передай, и пущай он уходит к себе, потому надоело мне с ним разговоры разговаривать! Всё равно умного ничего не услышишь, а дуростью вашей я уж довольно по горло сыт. Шли бы вы, старички, с Богом, а не то я уйду. Сидите себе здесь на камени, мне и то пора Гассану айран готовить.
И Груздев спокойно встал и пополз вверх в саклю своего хозяина.
Пир в ауле
Солнце закатывалось за отдалённые утёсы Аварских гор и зажигало алтари на Шахдаге на Дервиш-Баире и Шайтан-Олсу. Ещё несколько мгновений, и их облило густым румянцем заката, точно по скалистым отвесам заструилась жертвенная кровь. Аулы пропали в золотистом море, наводнившем в этот торжественный час всё кругом. Скоро в потемневшей на востоке синеве вспыхнула звезда на челе ангела, полагающего конец утомлённому дню. И в это мгновение со всех скал и утёсов, отовсюду, где стояли аулы под минаретами своих мечетей — печальное и торжественное раздалось пение муэдзинов. Близился вечерний намаз, и служители пророка напоминали правоверным о том, что Аллах един и всемогущ, что славе его нет конца и предела. Сначала запел на минарете своём будун аула Салты. Из-за долины с следующей мечети отозвался ему муэдзин Кадаха. Не успел ещё печальный голос его всколыхнуть застоявшийся воздух, как с третьей вершины над Кара-Койсу откликнулся таким же заунывным напевом тамошний мулла. Аул был беден и не мог содержать будуна. Скоро казалось, что все эти утёсы сами поют, славя всемогущество Господа. И когда напевы их погасили, точно растаяли в строгой тишине засыпающего Дагестана, — кругом была уже тьма, и в ней задумчиво сияли звёзды.
Не успел месяц ещё подняться над молчаливыми горами, как Селим выбил огонь из кремня, засветил фитиль в плошке с бараньим салом, при трепетном блеске его отыскал кинжал, пистолеты, подтянул серебром отделанный пояс и, взбросив папаху на голову, беззаботно двинулся вверх на площадь джамаата.
Туда собрался уже почти весь аул.
Посреди ярко горели костры. Зарево их багровело на стенах мечети и саклей. Минарет пропадал в темени, но на кровлях всюду закутанные в белое лезгинки казались фантомами, родившимися во мраке и осуждёнными в нём же и рассеяться. Вода в бассейне от красного блеска костра алела кровью, и тонкие струйки этой крови струились оттуда по узеньким канавкам, исчезая в чёрных трещинах улиц.
У костров толпился народ.
С папахами на затылках, опираясь на рукояти кинжалов, молодёжь салтинская прислушивалась к рассказам стариков о далёком времени, когда их очи сверкали ещё по-соколиному, а в руках не иссякала сила.