Его внешность постоянно менялась и каждый раз соответствовала тому образу, который создавала игра на инструменте. Но в зависимости от характера музыки, казалось, изменял свое звучание и даже вид его инструмент.
Так, вначале в его руках была большая семиструнная гитара. Потом неожиданно в его игре зазвучала лютня, и он стал юношей, играющим на лютне. Совершенно зримый образ – передо мной сидел кудрявый юноша, почти мальчик и, склоняясь передо мной, играл на лютне.
Затем его образ вновь поменялся, и теперь звучал орган, а эффект от его игры преобразил даже интерьер комнаты старой московской квартиры с высокими потолками. Она утонула в сумерках, образовав полутемное пространство католического храма, который я не так давно посещала в Далмации.
Потом опять заиграла гитара, но уже в ритме классического американского джаза тридцатых годов, и внутри меня все забилось от моего невольного соучастия в его импровизации.
В самом начале он услаждал мой слух звуками, затем меня целиком поглотило пространство музыки, которое исключило всякую реальность.
Я была опьяневшей, а все окружающее погрузилось в дымку тумана.
Мощь и величавость органа, прозрачность лютневой музыки, шквал джаза – все это открыло в душе какие-то шлюзы и затопило меня всю, закружило, смяло. Не было сил пошевелиться, я так и осталась сидеть, полулежа в глубоком кресле.
А он внезапно все прекратил и исчез.
Вновь появился его сын, поставил два бокала для шампанского и спросил полушепотом – посидеть ли со мной. Или – не хочу ли я перейти в его компанию.
Я была вне реальности, чтобы принять какое-либо из его побуждающих к действию предложений. Тогда он вышел, чтобы, как оказалось, принести огромный электронный проигрыватель и пластинки, привел двоих друзей и рассадил тут же.
Я попросила его взять гитару, как наркоманка, для которой окончание музыки приносило страдание, эту пустоту требовалось восполнить новой порцией.
– После моего отца – нет, – ответил он, – но если хотите гитару, извольте, – и поставил пластинку на проигрыватель.
Я тут же почувствовала себя обманутой – от пластинки с потрескиванием и шипением (стерео на монопроигрывателе), где в голубом блюзе Элла Фицджеральд тосковала о Луи Армстронге.
А его отца все не было. Он появился, когда компания сына опять переместилась куда-то в другое место.
Раскрылись широкие двери гостиной – по коридору носилась собака, боксер, которого женский голос называл Офелией.
Офелия в том же бешеном темпе влетела в гостиную и, сделав несколько кругов, на полном ходу ткнула свою квадратную морду в мою ладонь, застыв в неподвижности.
Входя в эту комнату, я заметила на стене блестяще выполненный перекидной календарь для Внешторга, как оказалось, сыном. Самая красивая фотомодель из этого календаря и была той девушкой, которая вошла как хозяйка Офелии.
А вслед за девушкой вошел он.
Рыжеволосая хозяйка Офелии была в длинном свитере, обтягивающих рейтузах и высоких сапогах – все, включая собаку, коричневых тонов. И было похоже, что это продолжение его отсутствия, он утешал ее, вполголоса рассказывая о чем-то, что ждет их завтра, пока она не вышла.
Тогда он устало упал в кресло со словами:
– Она колдунья. За три года, что она здесь живет, она сделала мне так много плохого… Я это чувствую, она ужасная.
И взял гитару.
– Эта песня обо мне… – При этом он заволновался, придвинул свое кресло опять очень близко ко мне. Он клал свою руку на мою, когда песня особенно касалась его.
– Полем, полем, полем…был я молод… стал седым, – пел он «Старика» Розенбаума.
Что следовало теперь считать его трагедией? То, что жена в его отсутствие ушла к какому-то офицеру, оставив его с сыном?
Очнувшись от своего бурного романа, она просилась обратно, но ни он, ни сын не простили и решительно не впустили ее в свою жизнь.
Гораздо больше чувств было в его рассказе о собаке отца, умершего год назад. На второй день после похорон его собака погибла. Художник уверял, что собака его отца намеренно покончила с собой, бросившись под колеса трамвая.
К тому времени уже была глубокая ночь, и я стала рваться прочь из того дома. Они – отец и сын – не отпускали меня, уговаривая остаться на диване в гостиной. Я продолжала рваться так настойчиво, что они не смогли удержать. Троллейбусы уже не ходили, метро не работало, они посадили меня в такси, и я наотрез отказалась от провожатого.
Утром, едва проснувшись, я стала вспоминать вчерашний странный вечер. Зачем этот человек позвал меня?
История с его женой достаточно стара и пережита. За живопись он не извинялся, более того, никаких его работ я не видела ни на мольберте, ни на стенах.
Отношения с рыжей хозяйкой Офелии, соседкой художника, тоже не вырисовывались как трагедия или нечто неразрешимое.
Мое существо еще физически ощущало музыку, голова была тяжелой, отчего-то было больно, свойственная мне внутренняя легкость и энергия покоя были полностью из меня словно высосаны.