Читаем Казачья бурса полностью

Мне становилось весело, беззаботно: есть вещи, которые делают жизнь счастливой и в нужде. Я беру ведерко и бегу к кринице. Отовсюду чабрецом и опаленной солнцем полынью дышит степь. Вода в знакомой кринице прозрачная, студеная. Все так же переливается она на белых и голубых камешках, выбиваясь из родника вечной кристально чистой струей. Я с наслаждением пью ее, потом набираю полное ведерко и несу к балагану.

Отец уже возится у таганка, поджигает пучки старой нехворощи.

Мы пьем чай в тени шалаша, не торопясь, медленно, с наслаждением. Кусочки зачерствелого хлеба, обмакнутые в душистый мед, кажутся вкуснее самой изысканной снеди…

А вечером отец достает откуда-то из старого улья перепелиную сеть и две байки, подвязанные на шнурке. Он не лишился их, сберег, несмотря на трудности. Он как-то ласково и хитро подмигивает мне: дескать, тряхнем стариной, наловим на завтрак перепелов. Когда солнце начинает уходить за синюю каемку потухающих далей, отец ведет меня на хлебное поле. Я тоже уже научился манить в байку. И мы, быстро расстелив по пшенице сеть, начинаем попеременно манить.

Мне кажется, ничто не изменилось с той первой вечерней зари, когда впервые посвятил меня в перепелиную ловлю отец. Так же бойко кричат перепела, бегут на призывы мнимой перепелки, так же веет прохладой и запахом густой колосящейся пшеницы степь. И мне даже чудится, что сейчас прибежит на наш зов вольнолюбивый перепел и ударит свое особенно громкое, таинственно-грозное «ва-авва!».

Ловля оказывается удачной, и мы возвращаемся на нашу пчелиную стоянку с полной сумкой обезглавленных перепелов. Ранним утром, когда я еще сплю в шалаше, отец ощипывает их, очищает от внутренностей и набивает сухим, смешанным с солью, чабрецом для душистости и чтобы не испортились от жары. Двенадцать лучших он отбирает, чтобы послать матери, остальных варит на завтрак.

Есть простые вещи и явления, особенное жизнеощущение и смысл которых не могут заслонить никакие события и потрясения, а тем более домашние неурядицы. Имя этим вещам и явлениям — мать-природа, ее живые голоса, цвета, запахи, ее успокаивающее дыхание.

Но я знал: засиживаться долго на пасеке нельзя. Надо возвращаться домой и помогать матери. И отец, навьючив меня мукой, медом и выпотрошенными перепелами, ласково говорил:

— Идите, Ёра. Мать ожидает харчи.

И я, скрепя сердце, прощался с отцом и уходил…

…Летние каникулы между четвертым и пятым классом ознаменовались для меня новым событием: приехал из станицы Елизаветовской Ваня Каханов. Он уже был принят в учительскую семинарию. Я очень обрадовался его приезду, но мне показалось, что Ваня встретил меня холодно. Теперь Ваня был семинаристом и получил право на пребывание в хуторском интеллигентном молодежном обществе.

Общество это состояло из сынков и дочерей попов, лавочников и богатых казаков. Я чурался, избегал его и даже боялся — ведь я был иногородним голодранцем, у меня не было приличной одежды, а поповские и купеческие сынки и дочери одевались хорошо, по-городскому. Почти все они учились или собирались учиться в гимназиях, реальном училище, а девчонки — в епархиальном.

Меня и не тянуло в это «высшее общество». Я дружил с Ваней Роговым, Афоней Шилкиным, веселым и взбалмошным Даней Осининым и другими одноклассниками.

Все лето Каханов общался со своими дружками и в то же время не порывал и со мной.

Я знал только две страсти — чтение и степь. Но оказалось, что существуют вещи, не менее заманчивые и интересные. Иван Каханов увлекался сразу несколькими видами искусства: он выпиливал лобзиком фанерные коробочки и рамочки, писал масляными и акварельными красками пейзажи, играл на скрипке, сочинял стихи и даже выступал в любительских спектаклях.

Перед ним я чувствовал себя невеждой. Я завидовал товарищу, мучился, пробовал выпиливать и рисовать, но ничего не получалось. Я умел ухаживать за пчелами, снимать рои, крутить медогонку, копать огород и орудовать мотыгой — «тяпкой», как говорили у нас в хуторе, но держать в руках лобзик или кисть долго было для меня мучением.

Однажды, когда я измазал кусок дорогого, в хуторских условиях, холста и полностью доказал, что не умею пользоваться ни кистями, ни муштабелем, ни красками, Ваня Каханов грубо, как самый сердитый и нетерпеливый учитель, вырвал у меня холст и кисти, швырнул их вместе с палитрой в угол, мрачно изрек:

— Не смей больше пачкать и прикасаться к кистям! Не тебе этим заниматься. И не порть больше холста. Ты бездарен!

Я не на шутку обиделся и ушел. Каханов не остановил меня.

На душе было горько. Я затаил упрямую мысль — во что бы то ни стало научиться рисовать, доказать, что не так бесталанен, как обо мне думали.

Как бы то ни было, я не пошел больше к Каханову, а вновь вернулся к Ване Рогову и стал все свободное время проводить с ним.

Он ревниво и насмешливо следил за моей дружбой с Кахановым. Узнав, почему я ушел от него, заметил с удовлетворением:

— Нашел с кем связываться. Это же хуторская интеллигения. Плюнь на нее!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже