Сколько раз ласковая рука Софьи Степановны ложилась на мою коротко остриженную, выцветшую под степным знойным солнцем до ковыльной белизны голову, и как часто глаза, ее с пристальным материнским любопытством останавливались на мне.
Она понимала, что мне, оторванному от отца и матери, жившему у чужих людей, было нелегко. Я часто скучал по родному дому… Вот мне весело, я бегаю на большой перемене с ребятишками по школьному двору, и вдруг откуда-то из переулка доносится мелодичный перестук ходов тавричанской брички. Мгновенно меня словно бьет током в сердце: «Отец… Едет отец!». Я выбегаю на улицу, прислушиваюсь, забыв обо всем на свете: сердце колотится в груди, как перепел в клетке, звонкий перестук брички все слышнее, и вот она вымахивает из переулка, запряженная парой сытых тавричанских коней. Я вглядываюсь в сидящих в люльке людей, надеюсь увидеть отца или хотя бы знакомых адабашевцев, но в бричке сидят незнакомые хохлы. Оставляя за собой шлейф пыли, она резво проносится мимо школы, к центру, хутора, к базару, где сосредоточены крупные магазины местных купцов.
Понурый возвращаюсь в класс. Перемена еще не закончилась, в классе — гам, крики. Сажусь за парту и погружаюсь в тягостное оцепенение. Большая перемена часто затягивалась, как я узнал потом, по двум причинам: ждали законоучителя отца Петра, грузного, страдающего одышкой, в засаленной всегда рясе, часто опаздывавшего на свой урок «закона божьего». Но бывало и так: у Степана Ивановича собирались гости, с которыми он часто перехватывал лишнее. Тогда ученики «ходили на головах» — шумели и кричали пуще обычного, бегали по партам, дрались, выпрыгивали из окон на улицу.
Долгие, шумные большие перемены утомляли меня до головной боли, оглушали. Все эти разноголосые, крикливые ребята, еще недавно привлекавшие меня своими озорными выдумками, «айданами» и «чиликами», казались мне в такие минуты диким стадом выпущенных на волю зверят, а класс — настоящим Содомом и Гоморрой, о которых с унылым однообразием рассказывал на уроках батюшка отец Петр.
Мне вдруг становились противными игры и шалости. Я съеживался за партой, затыкал пальцами уши и, когда ко мне подбегали завзятые озорники, пытаясь втянуть в новую игру, я огрызался, как обозленный щенок, обхватывал голову руками, склонялся на парту.
Тут подходил ко мне Петя Плахоткин и, наклонившись, осторожно спрашивал:
— Чего ты? Никак, захворал?
Но я уже не мог ответить ему: мне было стыдно показать свое заплаканное лицо. И Петя, по-взрослому вдумчивый и чуткий, ни о чем больше не спрашивал.
В дверях появлялась Софья Степановна, и в классе водворялась тишина. Учительница оглядывала комнату, укоризненно качала головой. Над партами висела густая пелена пыли, поднятой десятками ног.
— Жмайлов, открой форточку! — приказывала учительница толстому увальню, сидевшему на задней парте у окна. — Если вы, дети, будете так пылить, то в ваших легких к весне обязательно вырастут грибы.
Десятки пар любопытных глаз сразу вперялись в лицо учительницы. «В легких вырастут грибы? Как это?» — отражался в них немой вопрос. И уже недавние проказы забыты, все слушают учительницу, разинув рты. Лишь кто-нибудь из второгодников, самых дотошных, угадывает в ее замечании шутку и фыркает на весь класс. Но Софья Степановна, верная своему педагогическому приему, очень серьезно повторяет:
— Да-да… вырастут грибы… вот такие… — Она уже развернула книжку и показывает всем рисунок жирного подосиновика, поясняет: — Грибы размножаются спорами — вот такими малюсенькими живыми клеточками. Они попадают в землю и начинают расти очень быстро. В ваших легких, которыми вы, дети, дышите, если вы будете так шалить на переменах и поднимать пыль, накопится столько земли… столько земли…
Софья Степановна начинает улыбаться. Ребята наконец поняли шутку, смеются, но внимание их уже взято в плен учительницей — они в ее власти.
Так обычно начинались многие уроки Софьи Степановны. От нее не ускользал мой унылый вид. Она подходила ко мне и тихо спрашивала:
— Что случилось? Почему мы так печальны?
По тону любимой учительницы угадывал: она-то уж знала причину моей тоски. Я действительно чувствовал себя вольным перепелом, посаженным в клетку. Но перепел, которого мы когда-то поймали с отцом в степи, так бился головой о крышку клетки, что разбился до крови, и отец, сжалившись, выпустил его на волю. А что оставалось делать мне? Не мог же я биться головой о стену класса или бежать в хутор… Что сказали бы отец и мать? Да и самому мне хотелось учиться. Школа уже завладела мной.
Мне посчастливилось: отец и мать научили меня любить природу, а в школе явилась умная воспитательница и бережной рукой повела к знанию. И неведомо, что было бы со мной в школе, таким ли прилежным учеником остался бы я до конца и так ли твердо усвоил первые нравственные принципы, если бы не эта скромная, внимательная наставница. Ибо подлинным даром проникать в детскую душу, не ожесточать ее неосторожным прикосновением Софья Степановна обладала в большой степени.