А Люба… Она вдруг со всей ясностью поняла, что не хочет больше быть управляемой. Той, которая во всех своих поступках должна на кого-то оглядываться и жить у людей… не то, чтобы чужих, но связанных такой тонкой нитью… В общем, она решила, что ей пора стать взрослой. Восемнадцать лет, это не так уж мало. А то, что в станице говорят, что она не слишком горюет… Так пусть говорят!
Она решила, что выждет: девять дней, потом сороковины, все должно быть так, как велит обычай, но потом она займется тем, что подумает о своем будущем.
Люба не хотела сразу же искать себе нового мужа, это уж как бог даст, но не хотела впредь оглядываться на то, насколько богат или беден будет ее будущий избранник.
А кроме того, она вдруг поняла, как растерялся ее отец, оставшись в одночасье без жены. Есть, видимо, такие мужчины, которые одни жить не могут. А значит, возможно, через год, если не раньше, он приведет в дом новую жену, вон, сколько молодок, вроде, невзначай вилось вокруг него уже на похоронах. Правда, отец от горя ничего этого не видел, но пройдет месяц, другой, и он начнет оглядываться по сторонам…
Пока он не придет в себя, Люба побудет возле него, а потом… потом она начнет строить дом на своей земле! Семка вернется, построит дом себе, женится, а ей еще за Гришкой доглядать. Хлопцу всего десятый год, вдруг мачеха начнет его со свету сживать, а мальцу и податься будет некуда…
Станичный атаман Иван Федорович Павлюченко вместе со всеми присутствовал на похоронах Зои Григорьевны. Он, конечно, не мог бывать на всех похоронах в Млынской, но жену Михаила Гречко он считал женщиной особенной. Хотя притом, себе на уме, как пошучивал он, заговаривая порой с нею.
Зоя Григорьевна, что бы там ни говорили, отличалась от многих казачек. Да, она соблюдала обычаи, усвоила кубанскую мову, но при этом оставалась несколько иной. Как сказала о ней когда-то свекровь, чужинкой. Со своей незаметной прелестью и тонким пониманием человеческой души.
Например, на праздниках она не пела «в крик», как иные казачки. Ее голос, нежный и певучий, слышался, когда другие замолкали.
И, наверное, только Павлюченко заметил, что из своих детей больше всех она любит первенца, Семена.
Кстати, о Семене. Ведь Иван Федорович так и не сказал никому из Гречко насчет семи лошадей, которые привез вахмистр, прибывший в отпуск по ранению.
Да и кому было говорить? Михаилу? Так он, кажется, никого и ничего не слышал, отвечал невпопад. Атаман понимал его: осиротел мужик! Такая женщина умерла!
Люба. Можно было бы сказать и Любе, да на нее еще больше, чем на отца свалилось. Молодая вдова. Только недавно свадьбу отгуляли…
Павлюченко решил, что завтра прикажет кому-нибудь из своих помощников, отогнать коней на подворье Гречко. Пусть Михаил Андреевич делом займется, это куда быстрее его в чувство приведет.
Ну, а до того… Атаман подумал, что он, кажется, не распорядился, чтобы коней помыли-почистили. Кто там ими займется в доме, где царит траур… Разве что, маленький Гришка, да и то без приказа может не сообразить.
Еще некоторое время посокрушавшись, Иван Федорович отправился домой, и прямо в воротах на него налетел конюх, который, как выяснилось, сам решил проявить инициативу и наказал помощнику, почистить лошадей казака Гречко, которых приказали кормить до особого распоряжения. Но у животных был такой утомленный и чуть ли не пыльный вид…
– Ну, распорядился, и молодец, – равнодушно ответствовал атаман, собираясь пройти мимо.
– Но там нашлось такое…
Конюх даже задыхался от волнения.
– Говори, – остановился атаман, подумав, что это его состояние вовсе не похоже на обычно спокойного, невозмутимого конюха.
– Царские клейма! – выпалил тот.
– Не понял, что ты имеешь в виду?
– Лошади клейменые. На четверых из семи – клеймо царской конюшни.
– Не может быть! – ахнул Павлюченко.
– Вот, и я думал, не может, а пригляделся…
– Куда ж ты прежде смотрел?
– Да когда прежде-то? – обиделся конюх. – Только сегодня стали чистить, оно и вылезло.
– Нет, ну это ж надо! – крякнул от досады атаман. – И где, в моей конюшне!.. Это, видимо, те, вороные?
– Так они, если на то пошло, и не вороные вовсе.
– Что-о? Ты думаешь, они перекрашены?
– Да тут и думать нечего, я с таким сталкивался – цыганские штучки!
– Тогда, может, Семен об этом не знал? Понимать надо, лошади взяты с бою, в спешке. Может, он к этому никакого касательства не имеет?
Конюх пожал плечами.
– Вы как хотите, Иван Федорович, а мне кажется, нужно об этом сообщить, куда следует. А то могут вас заподозрить. Мне что, я человек подневольный: сказали, покормить, я и покормил!
– Да, ты прав! – атаман почесал затылок. – Вот ведь пакость какая. Получается, вроде, мне придется на своего казака в Екатеринодар ябедничать.
– Не ябедничать. Это царское добро, его нужно возвращать туда, откуда оно украдено было. Опасно с такими делами шутить. А Семена вашего допросят, и отпустят, если не виноват. Может, и правда у цыган те кони побывали…
Атаман продолжал вслух сокрушаться, досадуя, что ему предстоит такое неприятное дело, как написание фискального письма.