Он ушел, я лег на постель, под открытым небом, чтобы отдохнуть немного. Бивак засыпал. Под камнями вповалку спали люди; офицеры и врачи расположились на песке дороги. Бурка служила мне матрацем и одеялом, сложенная одежда подушкой, а темное небо, усеянное яркими звездами юга, роскошным пологом. Тишина царила кругом. Слышно было мерное жевание верблюдов, да тяжелые вздохи бедных мулов, оставшихся без воды на ночлеге. И вот среди этой ночной тишины раздался звучный гортанный говор Либэх.
— «Ориа», по-сомалийски вскричал он, «завтра за два часа до восхода будем грузиться».
И ровным гулом, как театральная толпа, прогудели сомали:
— «Слушаем; верблюды будут готовы».
— «Пойдем прямо до Баяде. У Гумаре остановимся на два часа».
— «Правильно, надо накормить верблюдов».
— «Осмотритесь и приготовьтесь».
— «Будем готовы»…
И снова все смолкло.
В тишине темной волшебной ночи, на таинственной декорации каменистых гор — этот голос абана и дружные ответы сомалей на гортанном, никому непонятном языке звучали торжественно. Невольный страх закрадывался в душу. А что, как этот невинный приказ для похода не приказ, а заговор, приказание зарезать нас и овладеть грузом, а дружные голоса верблюдовожатых ответы хорошо организованной и дисциплинированной шайки разбойников…
Так получали, надо думать, приказания от своих военачальников легионы Цезаря, так, должно быть, сообщалась воля вождя в войсках, едва ознакомленных с цивилизацией.
В полночь меня разбудил Ч-ов и я, взяв ружье, пошел в обход. Тихо было в пустыне. Здесь не визжали под самым биваком шакалы, не ухали гиены, не слышно было пения сомалийских женщин и лая собак, но тишина мертвая, тишина пустыни. Трудно было ходить — в этой темноте, ежеминутно, натыкаясь на камни, цепляясь за колючки мимозы. Бивак, разбитый, по-видимому, в крайнем беспорядке, однако, имел свой смысл. Сомали, проводники верблюдов, ни за что бы не отдали своего груза для устройства из него ограды, потому что каждый знал свои ящики, каждый устроил из них и из циновок, составлявших верблюжье седло, некоторое подобие дома. Подле него тлел костер, на котором жена вожака вечером приготовляла ему рис. Но весь лагерь был перемешан. Верблюды, ящики, черные слуги, офицеры, мулы все это было скучено между камней, все спало мертвым сном в эту прохладную сырую ночь. Я сидел за походным столиком и набрасывал впечатления первого дня нашего пути… Сырость проникала сквозь сукно мундира, смачивала бумагу и трудно было писать при таких условиях.
Кругом спал бивак, охранителем которого являлся я со своими людьми. Невеселые мысли шли мне в голову. Как охранить эти драгоценные грузы, как охранить личность царского посла, его супруги и женщин лагеря в эту темную ночь. Сон бежал от глаз. Несколько раз я выходил из пределов бивака и, спотыкаясь о камни и падая, уходил далеко в пустыню. Там, затаив дыхание, я прислушивался. Какая тишина была кругом! Какое поразительное отсутствие жизни на многие версты. Абиссинец-слуга окликнул меня при моем возвращении и приложился из своего Гра.
— «Москов ашкер «- ответил я, и прошел на бивак. Часовой в верблюжьей куртке стал передо мной смирно.
— «Крынин?»
— «Так точно».
— «Тебе холодно?»
— «Никак нет».
Им никогда не бывает холодно, они никогда не устают, эти славные бородачи, лихие наездники, охотники африканских пустынь!
8-го (20-го) декабря, понедельник. От Гумаре до Баядэ — 42 версты. В 4 часа утра трубач Терешкин протрубил подъем, изображавшийся у нас сигналами: «слушай», «все» и «сбор», и бивак зашевелился. Было совершенно темно, сыро и прохладно. Винтовки и ружья были покрыты легким налетом ржавчины, сырость легла на бурки, на шляпы, на все. Заварили чай, а остаток воды роздали мулам. Каждый получил по 1/4 ведра. Бедные животные страшно намучились. Надо было видеть их оживление, когда разливали воду. Мой «Граф», балованный мул с умными, как у лошади глазами, жалобно ржал и топал хорошенькой тоненькой ножкой, прося еще и еще воды. Но воды было всего шесть жестянок на всех мулов. В полной темноте вьючили сомали верблюдов, бегали, разыскивая чемоданы с личным имуществом офицеров, и отправляли их партия за партией. Абан Либэхь сердился, когда кто-либо из офицеров напоминал ему что-либо, или давал указания.
«Laisse moi, laisse. Je suis malade… si grand bagage, je prends tout a moi».
И он шел резониться с сомалями, произносил им речи, топал на них ногой, размахивал руками, убеждал и настаивал.
В 6 часов из-за гор показалось солнце, а в 7 тронулся последний верблюд, а за ним и мы.