— Здесь все гроша ломаного не стоит. За одним исключением. — Он так крепко стиснул девушку, что та с веселым визгом вскочила и, поддерживая обеими руками свои сокровища, отпрыгнула к мольберту. Ничуть не смутилась; готова продолжать забаву. Корова. А бык этот что вытворяет? Пролил вино. Опрокинул кресло. Обсыпал сигарным пеплом штаны. Спятил?
— Простите, но я от этой жизни дурею. Видите, чем пришлось целых полдня заниматься?
На столике стояла шкатулка из светлого дерева, лежали инструменты непонятного назначения, валялись кусочки какого-то желтого металла. Художник приоткрыл крышку шкатулки. Казанова тупо уставился на горку сверкающего порошка и вдруг почувствовал укол в сердце. Золото, настоящее золото.
— Сам готовлю, сам должен мучиться. Как будто нельзя выписать готовую краску из Парижа или из Гамбурга.
— Золото?
Именно это слово произносить вслух и не следовало, но Джакомо не сумел сдержаться.
Художник легонько дунул на бугорок:
— Самое настоящее. Ни один краситель его не заменит. А я вынужден возиться с этим говном!
«Мне бы твои заботы, земляк», — подумал Казанова с завистью в душе и улыбкой сочувствия на губах. Художник взял со стола брусочек с блестящим обпиленным боком.
— Мне говорят, Боттичелли тоже сам это делал. Но, Господи помилуй, почему на нас, тосканцах, всегда все ездят?!
Что-то в его лице, движениях, интонациях насторожило Казанову. Нельзя расслабляться, хватит восхищенно пялиться на желтые брусочки, надо преодолеть желание взвесить их на ладони. Ведь он — человек, у которого не может быть таких желаний. Не стесненный в средствах земляк — и даже, если угодно, тосканец, состоятельный соотечественник Боттичелли и Медичи[21]… да кого только захочет этот щербатый любимчик короля. Он желает заказать портрет. С этим и пришел. Ни с чем больше. Ну может, еще с крохотной надеждой… Даже не с просьбой. Но об этом чуть позже, сперва он переведет дух, проглотит язвительные слова, которыми с удовольствием отхлестал бы этого горластого индюка. А потом заговорит — спокойно, непринужденно, как бы нехотя. Пускай только эта полуголая шлюха прекратит возле них вертеться…
Еще один бокал, вино хорошее, но надо знать меру. Отказываться, однако, нельзя. Тем более что наполняют бокалы эти груди, норовящие вырваться на свободу.
— Превосходное вино, — овладев собой, произнес Джакомо. Теперь надо поинтересоваться, не из королевских ли оно погребов, а с третьей фразы приступить к делу. Не торопясь выложить, с какой целью сюда пришел. А может, лучше воскликнуть: королевский напиток из королевских погребов?
Но ничего сказать не успел. Художник вдруг беспричинно рассмеялся и снова плюхнулся в кресло.
— Вы мне нравитесь, господин Казанова. Меня тут что ни день посещает по меньшей мере один соотечественник. Но с вами их не сравнить. У каждого одно на уме: чтобы я его ввел в королевские покои, представил, оказал протекцию, отщипнул кроху от монаршьих щедрот — короче, подпустил к корыту. Эдакая наглость! Неужто я похож на ненормального, на самоубийцу, в лучшем случае на идиота? Как же их подпустить к корыту, когда оно, во-первых, одно на всех, а стало быть, и меня кормит, а во-вторых, там уже на донышке осталось? Государь-то наш не скуп, да в кармане пусто. Вон оно как! Не все то золото, что блестит, поверьте; я знаю, что говорю. И со всякими проходимцами, пусть даже разлюбезными соотечественниками, своим куском не намерен делиться. Без лишних разговоров спускаю с лестницы. Пусть радуются, что кулаком под ребро не засадили. А иному не мешало бы хрястнуть, видит Бог, не мешало бы.
Джакомо не знал, чего ему хочется больше: встать или еще глубже забиться в кресло, убежать или и дальше сидеть как пень напротив этого рябого черта, переполненного то ли подлинной, то ли притворной злобой.
— Сами посудите, господин Казанова: мне что, у собственных детей отрывать кусок, чтобы кормить этих дармоедов?
— У вас есть дети?
Злость внезапно уступила место шутовскому недоумению.
— Дети?
О нет, он не такой дурак, каким прикидывается. Ловушка хитро поставлена. Только бы выйти из нее невредимым.
Художник расплылся в улыбке, стрельнул глазом в сторону девушки.
— Разве в этом мире можно хоть в чем-нибудь быть уверенным, а, котик?