В самом деле, что тут такого? А поскольку «ученица Сафо» получила в награду перстень, шевалье быстро ее прощает. Но вот эффектный поворот. Марколина дает ему письмо от графини, с которой провела ночь, состоящее из одной подписи: «Генриетта». Ну, думает читатель, тут уж Каза хватил через край. Нет, просто он хочет сказать (и Пруст ему вторит), что мир — большой бордель, где сплошь и рядом совершаются кровосмешения, которые обнаруживаются со временем. Однако героя-повествователя из эпопеи Пруста невозможно представить себе на месте Казановы между Марколиной и Иреной:
«Почти всю ночь провел я, потакая неистовым играм двух этих вакханок, которые оставили меня не прежде, чем убедились, что я ни на что более не годен и уж не смогу воспрянуть».
Утром Каза находит обеих спящими, «свернувшимися, как две змейки». Эти «цветы зла» не вызывают у него ни малейшего чувства вины, ни о каких «проклятых женах» нет и речи. Откуда же взялась в позднейшие времена мрачная адская тень, сопутствующая этой теме у Бодлера, у Пруста и во всей литературе? Откуда эта вековая печать? Вопрос заключается в том, можем ли мы читать Казанову иначе, чем тайком или, еще того хуже, делая вид, что находим все, о чем он пишет, банальным. Есть еще третий, так сказать, последний вариант: вообще ничего больше не читать — и это то, к чему, кажется, приближается нигилизм конца XX века. Впереди расцвет обскурантизма. Если только мы не захотим понять полное глубокого смысла замечание шевалье де Сейнгальта:
«Я радостно постигал, что для того, чтобы наставить разум на путь истины, надо прежде ввести его в заблуждение. Ибо свету предшествует тьма».
Казанова в Лондоне. Поначалу он любуется английской опрятностью и порядком, посещает свою дочь Софию, с которой уже десять лет безуспешно пытается завязать роман, и, вынужденный довольствоваться публичными девками, отсылает с десяток не пришедшихся ему по нраву. Плохой знак.
Что делать? Он вешает над своей дверью объявление, что квартира, находящаяся этажом выше, сдается задешево «одинокой и свободной молодой барышне, говорящей по-английски и по-французски, которая не станет принимать визитеров ни днем, ни ночью».
Это значит затеять игру прямо на улице. И фокус удается. Вот объявляется Паулина, бежавшая из Португалии после убийства короля, которое приписывали иезуитам. Каза демонстрирует неожиданную осведомленность в тайных интригах католических дворов. Паулина рассказывает ему свою историю и падает в его объятия — о счастье! «Услады следовали друг за другом нескончаемою чередою, пока не иссякло в нас вожделение». Опять сравнение с Генриеттой. Но близится буря, внезапная и ужасная.
Казанова не раз говаривал, что комедия его жизни состояла из трех актов. Первый — с рождения до пребывания в Лондоне, второй — с лондонского периода до окончательного изгнания из Венеции в 1783 году. И наконец, третий — с начала этого изгнания до уединения в Дуксе, где, пишет он, «я, видимо, и умру».
«В тот роковой день в начале сентября 1763 я начал умирать и перестал жить. Мне было тридцать восемь лет…» *
Грянувший гром носит имя Шарпийон.
«В красоте ее трудно было найти изъян. Светлые волосы, голубые глаза, безупречно белая кожа… Небольшая, но совершенной формы грудь, изящные, мягкие ручки с длинными пальцами, крошечные ножки, поступь уверенная и гордая. Нежное чистое лицо, казалось, отражало душу, наделенную тонкими чувствами, и дышало благородством, обыкновенно связанным с высоким происхождением. Вот тут-то, в этих двух вещах, природе вздумалось солгать. Уж лучше бы ложным оказалось все остальное, здесь же пусть бы внешность не расходилась с истиною. Девица эта, по собственному ее признанию, замыслила против меня худое еще прежде, чем свела со мною знакомство».
Ей семнадцать лет. Как раз созрела для продажи.
Первое, что вызывает недоумение (в связи с дальнейшими несчастьями), это как мог Казанова, профессионал, влипнуть в такую нелепую и скверную историю? Как этот феникс Амура угодил в силки, точно наивный голубок?