В огне сгорела дюжина стихотворных страниц, первая и единственная глава его великой «Истории Республики». Письма от Генриэтты, письма от Манон Балетти, либретто, предназначенное для композитора «Дона Жуана», но так ему и не отправленное. Криптограммы, воспоминания, дневники с записями снов и фантазий. Бумаги из прачечной. Рецепты фаршированных перцев и заливной свиной ноги. Ни конца, ни края! Его жизнь превратилась в бумагу, а сейчас он превратил бумагу в воздух, в шелковую, черную золу. И когда он решил, что жечь уже нечего, кроме старой газеты и мягкой, элегантной банкноты, денег столь же мертвых, как и отпечатанный на них король или император, то нашел засунутую в носки сапог для верховой езды — подарка нимфоманки герцогини Шартрской за излечение ее от прыщей — еще одну пачку писем, семь или восемь штук, перевязанных лентой ржавого цвета. Старик собирался их испепелить, но необъяснимая тревога заставила его помедлить и поднести письма к носу, верному органу, одному из немногих, не изменивших ему. Он принюхался, чихнул, раздул ноздри и уловил сквозь въевшийся запах старой, изношенной кожи аромат летнего жасмина, столь тонкий и нежный, что после очередного чиха — да и чиха ли? — после следующей ингаляции страсти тот исчез, будто лицо в облаке табачного дыма.
Старик вытащил из связки верхнее письмо, открыл его, затем перевернул, следуя глазами за аккуратным девичьим почерком до подписи внизу. Одна-единственная буква «М», высокая, как наперсток.
«Мсье, вы, конечно, обрадуетесь, узнав, что ваш попугай был снят с крыши дома пивовара в Саутуорке. И этот пивовар подарил его своей жене, толстой и веселой женщине…»
Он сжал в кулаке пергамент и скомкал его. В его сознании постепенно распустился тысячелистный бутон памяти. Образы Мари Шарпийон, ее матери, ее теток, ее бабушки (бедная женщина! да простит его Господь!), влетев в его душу подобно сверкающей пыльце, предстали перед ним так ясно, словно он видел их часом раньше, а не тридцать лет назад. Вместе с ними появились Жарба, и огромный человек-тень, и Гудар. И Лондон, город-улей, изувеченный синяками, жадный, ненасытный, перемоловший его и выплюнувший кости. О, какие страшные воспоминания, как опасны они были и как безжалостно дергали и сжимали его изношенное сердце…
Финетт заскулила. На частотах, недоступных человеческому слуху, она часто слышала шаги мертвецов, чуяла тянущийся за ними шлейф паутины и могильную пыль. Какое-то мгновение ее застывший хозяин напоминал одну из мумий в капуцинской церкви в Палермо. Потом он опять ожил, вздрогнул и направился к камину. Но когда в комнате появилась безмолвная гостья, старик по-прежнему стоял в нерешительности, сжав письма в руке.
— Синьор Казанова?
В ее голосе было что-то мягкое и манящее, как будто палец легким движением прикоснулся к волосам у него на затылке. Он медленно обернулся.
глава 1
Представьте себе его в ту пору: тридцать восемь лет от роду, волевой подбородок, крупный нос, большие карие глаза на лице «африканской смуглости», мускулистые грудь и плечи гвардейца. Таким он сошел с трапа корабля в гавани Дувра вслед за герцогом Бедфордом, с которым после джентльменского спора поделил расходы в путешествии от Кале — каждый заплатил капитану брига по три гинеи. Слуги вынесли их багаж и поставили его на набережной.
— Инг-лия! Инг-лия!
— Да, это действительно Англия, мсье, — откликнулся герцог на безупречном французском языке. Впрочем, иного от британского посланника в Фонтенбло и не следовало ожидать. — И пусть ваше пребывание здесь окажется интересным.
Они постояли минуту, ощутив себя на твердой земле, разминая ноги и вдыхая свежий ветер, пропахший солью, смолой и рыбьими потрохами. Полуголый мальчик, держа за шкирку свою дворнягу, уставился на их строгие камзолы, туго натянутые перчатки и сверкавшие на солнце рукоятки шпаг, словно они, подобно героям деревенской пантомимы, спустились с облака на скрипучих веревках. Казанова огляделся по сторонам — вызывающее богатство и вызывающая бедность. Конечно, такие мальчишки встречаются повсюду и время оставляет человеческий хлам в каждом уголке мира, однако он не мог остаться равнодушным и всякий раз видел в них себя — полубезумного сына танцовщицы Дзанетты, бегущего вдоль по