Заремба увидел знакомые фамилии. Первым был Трошин, затем Сливянский, мелкая душонка, Петька Хвощ, пьяница из пьяниц, еще несколько невразумительных подписей. Ясно, составили те, кто был на побегушках у Трошина, кто лебезил перед ним.
— Тут нет еще одной подписи, — сказал Заремба, возвращая бумажку Костыре. — Трошин с этой своей мадам уговаривали и Николая Пшеничного, но тот отказался свидетельствовать в том, чего не видел.
— Так ты полагаешь, что и остальные тоже ничего не видели?
— Но как же, Федор Яковлевич, можно увидеть то, чего не было?
— А с ней-то у тебя хоть спор какой был?
— Да какой там спор?.. Вечно где-то шляется, никогда нет ее на месте. Вот и сделал замечание. — Заремба наконец обрел спокойствие, ему сделалось даже смешно. — Федор Яковлевич, мне совершенно ясно другое. Приближается день заседания парткома. А я подготовил доклад. Очень резкий и откровенный. Вот и началась травля. Иначе я не могу все это назвать. Травля!
— Бывает, — неопределенно протянул Костыря.
— Я хочу, чтобы вы поняли суть… причину что ли…
— Да что ты мне объясняешь? Все это давно знакомо. В трудовом коллективе живут не одни херувимчики. Люди сложны. — Видимо, он пытался честно разобраться в общей картине, что было так не похоже на директора Костырю, крикливого, властного и неуступчивого. — А ты, молодой человек, решил рубить с плеча. Вот и наступил кому-то на мозоль. Ну что ж, каждый защищает свою мозоль, как может. — Он отложил листок с заявлением и подписями в сторону, прижал его широкой ладонью. — Не думаю, чтобы сия дама обратилась к прокурору или в суд. Все это больше смахивает на семейный скандал. Но, признаюсь по чести, такие вещи репутацию не украшают. — Директор поднялся, как бы давая понять, что разговор окончен. — Иди и хорошенько обо всем этом подумай.
На улице становилось прохладней. Из учреждений начинали выходить служащие. Заремба двинулся пешком к Крещатику. Хотелось верить, что поклеп мизерный, никто в него не поверит. Но ведь Сиволап почему-то нахмурился и о «личном деле» вспомнил не случайно. Значит, уже прицепилось. Недаром же говорят: клевета, как уголь, если и не сожжет, то запачкает.
С какой-то самому себе непонятной тоской смотрел он на идущих по тротуару людей. Эти были чистенькие. Отсидели свое, и домой. Бумажки писали с утра до вечера. И тут его вдруг разобрала злость. Хоть один из них возразил начальству? Поспорил с сослуживцами? Решился отстаивать свое мнение? Бумажка важнее, лишь бы цифра с цифрой сходились, а потом можно и улыбаться. Служба… Всех в столицу тянет к чистенькой службе, к золотым киевским куполам. Ну, в том, что тянет, конечно, греха особого нет. Жить в большом городе лучше, чем в какой-нибудь забытой богом Недригайловке. Но откуда такое количество канцелярской братии? Почему столько здоровых, молодых людей и женщин просиживают свою жизнь за бумагами, строчат отчеты, ковыряются в никому не нужных цифрах? Прямо психоз бумажный! А у них в цеху не хватает рабочих рук. Некому делать каландры, некому делать красивые вещи…
Бульвар Шевченко аккуратно, словно ученическая тетрадка, разлинован дрожащими тенями тополей. Щорс на коне приветствует легендарных таращанцев… От вокзала, с улицы Коминтерна, выплывает троллейбус, медленно ползет вверх, в сторону Крещатика. Прохладой дышит Ботанический сад… Заремба бросил взгляд в сторону вокзала. Тысячи людей уедут сегодня из города, тысячи приедут в него. У каждого свои радости, свои хлопоты, свои надежды. Все на что-то надеются, чего-то ждут. И бегут, торопятся, едут…
На Крещатике, возле главпочтамта, вдруг увидел Карнаухова, ведшего под руку молодую черноволосую девушку. Конечно, неудобно отрывать его от слишком увлеченного разговора — вишь, как соловьем заливается! — но очень хотелось узнать о Свете что-нибудь утешительное.
Однако Карнаухов сам приветливо улыбнулся, махнул рукой, подзывая Зарембу.
— Добрый вечер, — сказал, протягивая руку. — Ну, кажется, наконец-то решились? Вот и ладушки. — Потом, спохватившись, представил свою спутницу: — Бетти Рейч, дочь знаменитого хирурга из ФРГ. Вот бродим с ней по Крещатику и не знаем, как быть. Фройляйн Бетти не может связаться по международному телефону со своим родным Ульмом. А связь ей нужна позарез.
— Что говорят на междугородке? — спросил Заремба, стесняясь отчего-то красивой гостьи.
— Да сказали, что связь с Ульмом предоставляется только между четырьмя и пятью часами утра. Строго по графику. Совершенно идиотская ситуация… Так неловко перед гостями, перед доктором Рейчем…
«Вон оно что! — осенило Зарембу. — Значит, это и есть дочь того самого Рейча, который, вроде бы, собирался участвовать в операции… Как же помочь им?»
— Ну что, я вижу, вы тоже бессильны преодолеть строгость международных правил, — вздохнул Николай Гаврилович и посмотрел на часы. — Да, только шестой час… Долго придется ждать.