Мотыга все время попадает то на лебеду, то на дикую редьку, чертополох и пырейник — работа подвигается медленно, поле изрядно засорено. Когда мотыга попадает на камень, раздается певучий серебряный звон — очень приятный для слуха. Неподалеку от опушки леса фрау Эва натыкается на целую ложбинку малинового иван-чая — место сыроватое, картофель тут растет плохо, и иван-чай его забивает. Ей, собственно, хотелось бы позавтракать, да и по солнцу видно, что уже время, но она решает сперва уничтожить сорняк, а потом отдохнуть. Она усердно орудует мотыгой, губы ее крепко сжаты. Здесь, в деревне, она научилась ненавидеть сорняки, эту нечисть, и теперь беспощадно истребляет их.
Но хотя рот фрау Эвы плотно сжат, глаза ее ясны и спокойны. Во взгляде нет той суровости и озабоченности, как два года назад во времена ее берлинской жизни. Она успокоилась, она справилась с горем. Она знает, что Энно умер, фрау Геш написала ей об этом из Берлина. Знает, что потеряла обоих сыновей: Макс убит в России, а Карлеман давно потерян для нее. Ей неполных сорок пять лет, жизнь еще далеко не кончена, она не отчаивается, она работает. Она не хочет зря промаяться оставшиеся ей годы, она хочет что-то делать.
Есть у нее и маленькая радость — ежевечерние встречи с помощником сельского учителя. «Настоящий» учитель, Швох, ярый нацист, подленький кляузник и доносчик, сотни раз со слезами на глазах уверял, что он рвется на фронт, а ему, как это ни тяжко, приходится по приказу фюрера оставаться на своем посту. И вот «настоящий» учитель Швох, невзирая на врачебные свидетельства, все же был взят в армию. Случилось это с полгода назад. Но видимо путь на фронт оказался чересчур труден для этого ретивого вояки: учитель Швох по сию пору застрял в каком-то казначейском управлении, где он числится писцом. Фрау Швох частенько ездит к мужу, нагруженная салом и ветчиной, и, очевидно, муж вкушает эти жирные блага не один. Дело выгорело, ее бравый Вальтер произведен в унтер-офицеры, сообщила фрау Швох, вернувшись из своей последней жировой экспедиции. А между тем, по приказу фюрера, производство в чин допускается только в действующей армии. Однако на пламенных приверженцев нацистской партии, да еще с ветчиной и салом, подобные приказы фюрера, конечно, не распространяются.
Но фрау Клуге это не трогает. С тех пор как она вышла из их партии, она прекрасно во всем разбирается. Дело в том, что она побывала в Берлине; когда к ней вернулось душевное равновесие, она поехала в Берлин, явилась на почтамт и предстала перед нацистским судом. Это были дни отнюдь не из приятных, на нее орали, ей грозили, а во время пятидневного ареста даже один раз избили. Она была на волосок от концлагеря, но пока что ее оставили в покое. Все равно она враг государства — и ей еще покажут, чем это пахнет.
Эва Клуге ликвидировала свое хозяйство. Кое-что пришлось продать, в деревне ей дали комнату, и зажила она самостоятельно. Она работала не только на зятя, который норовил не платить ей денег, а разве лишь, на худой конец, кормить ее; она рада была подсобить в любом крестьянском хозяйстве. Она помогала не только в иоле или во дворе, но и бралась ухаживать за больными, шить, садовничать, стричь овец. У нее были золотые руки. Казалось, будто она вспоминает давно забытое дело, а не учится чему-то новому. Видно, крестьянская работа была у нее в крови.
Однако тихая, очень скромная и, главное, мирная жизнь, которую она создала себе на развалинах былого, осветилась и согрелась по-настоящему только присутствием помощника учителя Киншепера. Киншепер был высокий, несколько сутулый человек лет под шестьдесят, с седыми развевающимися волосами и очень смуглым лицом, на котором улыбались юные голубые глаза. Подобно тому как Киншепер укрощал этими улыбающимися голубыми глазами деревенских ребят и выводил их после бандитского воспитания своего предшественника на более человеческую стезю, подобно тому как он, вооружившись садовыми ножницами, проходил по деревенским садам и срезал с дикорастущих фруктовых деревьев тунеядные и засохшие ветки, прижигал карболкой ранки и язвочки — так же залечил он и раны Эвы, растворил горечь и внес в ее душу мир.
И не то, чтобы он много говорил на эти темы, Киншепер не был красноречив. Но когда он водил ее на свою насеку и рассказывал о жизни пчел, которых страстно любил, когда он вечерами бродил с ней по полям и показывал, как плохо возделана почва и как мало надо труда, чтобы сделать ее плодороднее, когда он ухаживал за телящейся коровой или поправлял, по собственному почину, чужой забор, когда он сидел за органом и тихонько играл только для нее и для себя, когда она видела, что повсюду он приносит с собой покой и порядок, то это успокаивало ее лучше всяких ободряющих слов. Человек доживает свою жизнь в годы ненависти, слез и крови, а у самого совесть чиста и спокойна.