Он не договаривает. А Квангель — после продолжительной паузы — отвечает, но не прямо на вопрос: — Значит, Франция капитулировала? Жаль, что не собрались они это сделать днем раньше, тогда бы мой Отто остался в живых…
И Боркхаузен с удивительной готовностью откликается: — Вот именно потому, что тысячи немцев пали геройской смертью, Франция и сдалась так быстро, это-то как раз и сохранит жизнь миллионам других. Такой жертвой вы как отец должны гордиться!
— А ваши дети, сосед, еще малы для фронта? — спрашивает Квангель.
Боркхаузен как будто даже обижен: — Вы же сами знаете, Квангель! Но, если бы они все разом погибли от бомбы или там еще от чего, я бы только гордился. Вы что, не верите?
Но Квангель не удостаивает его ответом, он думает: если я не был хорошим отцом и не любил Отто по-настоящему, то тебе твои дети просто обуза. Охотно верю, что ты обрадуешься, если бомба поможет тебе отделаться от них ото всех гуртом, охотно верю!
Но вслух он ничего не произносит, и Боркхаузен, так я не дождавшись ответа на свой вопрос, начинает снова: — Подумайте только, Квангель, сперва Судеты и Чехословакия, и Австрия, а теперь Польша и Франция — богаче нас народа на свете не будет! Какое значение имеет несколько сотен тысяч убитых! Зато мы все разбогатеем!
И Квангель с непривычной живостью возражает: — А на кой чорт нам это богатство? Что я его есть буду, что ли? Что я спать лучше буду? Или на фабрику не буду ходить, а что тогда день-деньской делать? Нет, Боркхаузен, не надо мне богатства, а нажитого таким путем и подавно. Не стоит оно, такое богатство, жизни человеческой!
Тут Боркхаузен хватает его за руку, глаза у него г
Квангель и сам пугается своих слов. История с Отто и Анной, видимо, гораздо сильнее вывела его из равновесия, чем он предполагал, — куда делась его всегдашняя неусыпная осторожность! Но испуга своего он ничем не выдает. Он вырывает локоть из вялых пальцев Боркхаузена и медленно и равнодушно цедит: — Чего вы волнуетесь, Боркхаузен, что
Квангель произносит непривычно длинную для него речь, а сам думает: голову дам на отсечение, что Боркхаузен шпик! Вот и этого тоже надо остерегаться! А кого теперь не надо остерегаться? И что с Анной будет, ума не приложу…
Между тем, они дошли до ворот фабрики. И опять Квангель не протягивает руки Боркхаузену. Он говорит: — Ну, пока, — и хочет уйти.
Но Боркхаузен крепко держит его за куртку. Он шепчет: — Что было, то прошло, забудем об этом, сосед. Я не шпик и никому зла не желаю. Но и ты, сделай милость, выручи. Мне до зарезу надо жене хоть сколько-нибудь денег принести, а у меня в кармане ни пфеннига. Дети голодные сидят. Одолжи десять марок, в следующую пятницу честное слово отдам!
Квангель опять высвобождается из рук Боркхаузена, он думает: так вот ты из каких, вот ты чем промышляешь! Не дам ему ничего, а то решит, я испугался, и тогда из его когтей не уйдешь! Вслух он говорит: — Я зарабатываю только сорок марок в неделю. У меня каждый грош на счету. Ничего ты с меня не получишь.
И не прибавив ни слова, не оглянувшись, входит во двор фабрики. Сторож видал его и прежде, и теперь пропускает без всяких разговоров.
А Боркхаузен остается на улице. Он смотрит ему вслед и обдумывает, что теперь делать. Неплохо бы пойти в гестапо и донести на Квангеля, две папиросы он на этом, пожалуй, заработает. Но лучше не стоит. Эх, зря он сегодня поторопился. Надо было дать старику выложить все, что у него накипело; после смерти сына настроение у Квангеля
Да, с Квангелем он просчитался, такого не возьмешь на пушку, Сейчас всякий трусит, за каждым что-то есть, вот и трясутся, как бы кто не проведал. Надо только улучить минуту и налететь врасплох, всякий рад будет откупиться. Но Квангель не таков, одно лицо чего стоит, как у хищной птицы. Он, верно, ничего не боится, и врасплох такого не поймаешь. Нет, от него придется отказаться, может, в ближайшие дни что-нибудь с женой выгорит, женщину смерть единственного сына последнего соображения лишить может. Тут-то бабы и начинают все выкладывать.