Председателем трибунала, верховным судьей немецкой земли был в ту пору Фейзлер, человек, производивший впечатление интеллигента, настоящий барин, выражаясь языком мастера Отто Квангеля. Он с достоинством носил судейскую мантию, и шапочка придавала его чертам величавость, а не торчала без толку, как на других головах. Глаза у него были умные, но холодные, лоб высокий и ясный. Зато рот был гадкий, с жестокими, тонкими и притом чувственными губами; этот рот выдавал в нем сластолюбца, который жадно набрасывался на земные утехи, но расплату неизменно сваливал на других.
Гадкими были и руки, а длинные, узловатые пальцы напоминали когти ястреба — когда он задавал особенно оскорбительный вопрос, пальцы скрючивались, будто впивались в тело жертвы. И манера говорить у него была гадкая. Этот человек не умел говорить спокойно, по существу, он больно клевал свою жертву, поносил ее, язвительно издевался над нею. Гадкий это был человек, злой человек.
С тех пор как Отто Квангелю было предъявлено обвинение, он не раз беседовал со своим другом доктором Рейхардтом о процедуре суда. Умный доктор Рейхардт тоже считал, что конец предопределен, а потому Квангелю следует сразу же во всем сознаться, ничего не утаивать, не лгать ни минуты. Тогда этим молодчикам не о чем будет с ним препираться. Тогда суд скоро кончится, и даже свидетелей не станут допрашивать.
Когда оба подсудимых на вопрос председателя, признают ли они себя виновными, ответили коротко «да» — это произвело своего рода сенсацию. Своим ответом они сами себе произнесли смертный приговор, так что необходимость в дальнейшем судебном разбирательстве собственно отпала.
На мгновение растерялся даже председатель суда Фейзлер, огорошенный таким поистине неслыханным признанием.
Но он тут же опомнился. Ему нужно, чтоб дело разбиралось. Ему нужно смешать с грязью этих людишек, ему нужно видеть, как они извиваются под его каверзными вопросами. В утвердительном ответе на вопрос: виновен ли, сказалась гордость. Председатель Фейзлер видел это по лицам публики, частью удивленным, частью насторожившимся. Ему нужно выбить из обвиняемых эту гордость. Его стараниями к концу суда у них не будет ни гордости, ни достоинства.
— Ясно вам, — спросил Фейзлер, — что своим ответом вы сами приговорили себя к смерти, выключили себя из среды честных людей? Ясно вам, что вы подлый преступник, которого надо уничтожить, что вы будете болтаться на виселице? Ясно вам это? Отвечайте — да или нет?
— Я виновен, я делал все, в чем меня обвиняют, — раздельно произнес Квангель.
— Отвечайте — да или нет! — вскинулся председатель. — Вы подлец, изменник — да или нет? Да или нет?
Квангель пристально посмотрел на этого барина, восседавшего над ним. — Да! — ответил он.
— Тьфу, пропасть! — каркнул председатель и сплюнул в сторону. — Тьфу! И это называется немец!
Он с глубочайшим презрением взглянул на Квангеля и перевел взгляд на Анну Квангель. — А вы что? — спросил он. — Такая же подлая тварь, как ваш муж? Такая же гнусная изменница? Тоже позорите память сына, павшего на поле чести? Да или нет?
Озабоченный седой защитник торопливо поднялся и заявил: — Позволю себе заметить, господин председатель, что моя подзащитная…
— Я наложу на вас взыскание, господин адвокат, — снова вскинулся председатель, — немедленно наложу на вас взыскание, если вы еще раз, без разрешения, возьмете слово! Садитесь!
И председатель снова обратился к Анне Квангель: — Ну, как же вы? Найдется в вас хоть капля порядочности или вы не лучше мужа, который разоблачил себя, как подлый предатель? Вы тоже предали своего фюрера в годину испытаний? Посрамили память собственного сына? Да или нет?
Тихо, но явственно прозвучало: — Да! Анна Квангель в робкой нерешительности взглянула на мужа.
— Не смейте смотреть на этого преступника. На меня смотрите! Да или нет? Говорите громче! Все мы хотим слышать, как немецкая мать не стыдится надругаться над геройской смертью собственного сына.
— Да! — громко произнесла Анна Квангель.
— Невероятно! — выкрикнул Фейзлер. — Много прискорбного и даже страшного слышал я здесь, но такого позора я и вообразить себе не мог! Не повесить вас надо, четвертовать надо таких озверелых извергов!
Он обращался больше к публике, чем к самим Квангелям, он брал на себя роль прокурора. Но вдруг он опамятовался — ведь ему нужно, чтобы дело разбиралось: — Однако долг мой, как верховного судьи, повелевает мне не довольствоваться вашим признанием. Как ни тяжело мне, и как это ни безнадежно, мой долг — выяснить, не найдется ли смягчающих вину обстоятельств.
Так это началось и так оно длилось семь часов подряд.