Один из елизаветинцев описывая экстравагантную скорбь, назвал ее "ирландским стенанием"; и Оссиан, и Лливарх Старый, полагаю, ближе к нам, современным ирландцам, чем те – к большинству людей. Вот почему и наша поэзия, и большая часть наших размышлений проникнуты меланхолией. "Ирландец, – пишет прекрасной прозой, первоначально созданной на гаэльском, доктор Хайд, – будет танцевать, заниматься спортом, пить и восклицать, а на следующий день, сидя в своей лачуге, примется копаться в себе, удрученный, больной и грустный, – облекая все это в плач по ушедшим надеждам, впустую растраченной жизни, тщете всего сущего и приближении смерти".
IV
Мэтью Арнольд задается вопросом: сколь много должно быть в идеальном гении от кельта. Я бы предпочел иную формулировку: сколь много в идеальном гении от древних охотников, рыбаков и танцоров, отплясывающих свой экстатический танец среди холмов или в лесах? Конечно, жажда предельной эмоциональной раскованности и беспросветной меланхолии чревата в мире сем массой проблем, – она отнюдь не делает жизнь легче или упорядоченей, но, возможно, всякое искусство восходит к бытию, что превыше этого мира, и именно о том следует кричать в уши нашей тщете и немощи, покуда мир сей не станет пищей для искусства, не преобразится в видение[17]. Конечно, как пишет Самюэль Пальмер, "преувеличение есть тот дух, коим искусство живо, и нам должно стремиться к тому, чтобы всякое преувеличение довести до крайности". Мэтью Арнольд говорил, что если бы его спросили, "когда именно в Англии произошел тот поворот, что англичане пристрастились к меланхолии и природной магии", он, бы "не раздумывая, ответил, что меланхолией англичане обязаны своим кельтским корням, и, несомненно, от кельтов ведет свое происхождение и природная магия".
Я бы сформулировал все это иначе: литература деградирует до простой хроники событий, до выхолощенных, холодных фантазий и столь же холодных размышлений, если только ее не питают страсти и верования древности, а из всех европейских источников древних страстей и верований – славянского, финского, скандинавского и кельтского, -и лишь последний на протяжении многих веков был близок основному потоку европейской литературы. И именно он вновь и вновь вносил "животворящий дух преувеличения" в искусство Европы. Эрнест Ренан поведал нам, как видения Чистилища, вынесенные пилигримами из пещеры Лох Дерг[18] (в языческие времена эти же видения интерпретировались как прозрение посмертной судьбы душ в нижнем мире – достаточно вспомнить, что и поныне пилигримы добираются до священного острова на лодке, выдолбленной из цельного ствола дерева[19]), обогатили европейскую мысль новой символикой, связанной с покаянием; влияние этих представлений было столь серьезно, что, как пишет Ренан: "нет ни малейшего сомнения: к ряду поэтических тем, которыми Европа обязана кельтам, следует прибавить еще одну – "Божественную комедию" с ее архитектоникой".
Чуть позже легенды о короле Артуре, Круглом столе и святом Граале, который, видимо, изначально был не чем иным, как котлом ирландского бога*[], вновь изменили литературу Европы, а возможно – и сам эмоциональный склад европейцев, сформировав дух рыцарства и дух рыцарского романа[21]. Еще позже к кельтским легендам обратился Шекспир – именно оттуда ведет свою родословную его королева Маб, также, как видимо, Пак, эльфы и феи в его пьесах. А на заре нашей эпохи облик рыцарских романов – будто они были ими изначально обрели в мастерской обработке сэра Вальтера Скотта сказания шотландских горцев, с присущей им экспрессивностью.