Читаем Кембриджская школа. Теория и практика интеллектуальной истории полностью

Именно из этой непременной уверенности, что от любого классика можно ожидать размышлений и высказываний по поводу определенного набора «основополагающих понятий» или «вечных тем», по всей видимости, в основном и возникает путаница, порожденная этим подходом к изучению истории как литературной, так и философской мысли. Однако почему такая уверенность ведет к заблуждению, однозначно сказать трудно. Легко осудить этот постулат как «роковую ошибку» [MacIntyre 1966a: 2][44], но так же легко заявить, что в нем должна заключаться какая-то доля истины. Ведь нельзя полагать, что история каждого из различных интеллектуальных поисков характеризуется использованием «вполне устойчивого лексикона» [Wolin 1961: 27][45] типичных понятий. Даже если придерживаться размытой – в духе моды – теории, согласно которой мы можем как-то определить и описать эти разнообразные процессы лишь в силу их «семейного сходства», мы все равно должны руководствоваться какими-то критериями и правилами, на чьем основании мы приводим одни высказывания в качестве примеров данного процесса и исключаем другие. Иначе у нас в конечном счете не будет возможности – и тем более оснований – представлять и описывать, например, историю этических или политических концепций как историю каких-то наблюдаемых действий вообще. На самом деле путаница, по-видимому, возникает главным образом не из-за нелепости, а из-за правдивости утверждения, что все подобные процессы должны затрагивать определенный набор понятий. Ведь если между проявлениями этих процессов должно быть хоть какое-то семейное сходство, которое мы должны уловить, чтобы определить сам процесс, никакой наблюдатель не сможет изучать этот процесс или какое-нибудь его проявление без каких-то предварительных представлений о том, что он ожидает увидеть.

Эта дилемма актуальна для истории идей – и особенно для утверждения, что предметом изучения историка должен быть лишь текст как таковой, – поскольку в действительности никогда не получится просто исследовать то, что сказал тот или иной классический автор (в особенности если речь идет о другой культуре), оставив в стороне наши ожидания по поводу того, что он должен был говорить. Эта дилемма известна психологам как – очевидно, неминуемый [Allport 1955][46] – фактор, определяющий ментальную установку наблюдателя. Наш прошлый опыт «подсказывает нам определенное восприятие деталей». И когда найден подходящий угол зрения, «начинается процесс подготовки к тому, чтобы воспринимать или реагировать определенным образом» [Allport 1955: 239]. Итоговая дилемма в рамках моей нынешней задачи может быть сформулирована в ключевом по форме, но на деле очень расплывчатом предположении, что те модели и предварительные представления, в терминах которых мы неизбежно организуем и к которым приспосабливаем свои впечатления и мысли, сами будут влиять на то, что мы думаем или ощущаем. Чтобы понимать, мы должны структурировать, а структурировать то, что нам незнакомо, мы можем, только опираясь на то, что нам знакомо[47]. Таким образом, опасность нашего стремления расширить историческую интерпретацию состоит в том, что наши ожидания относительно чьих-либо высказываний или действий могут заставить нас приписывать другому действия, которые тот не стал бы – или даже не смог бы – соотносить с тем, что он действительно делал.

Это представление о приоритете парадигм уже продуктивно используется в искусствоведении[48] и привело к тому, что чисто историцистский подход, изучавший эволюцию отображения реальности, уступил место подходу, при котором задача состоит в том, чтобы прослеживать изменения намерений и конвенций. Не так давно подобная работа – в общих чертах убедительная – появилась и в области истории науки [Kuhn 1962][49]. Здесь я попытаюсь применить схожий набор понятий к истории идей. Мой метод будет заключаться в том, чтобы установить, до какой степени современные исторические исследования этических, политических, религиозных и других подобных идей отягощены неосознанным использованием парадигм, знакомство историков с которыми выдает явную неприменимость этих парадигм к прошлому. Разумеется, я не пытаюсь отрицать, что методология, которую я пытаюсь критиковать, в некоторых случаях приводила к выдающимся результатам. Однако я хотел бы, во-первых, подчеркнуть, что различные методики, с чьей помощью можно изучать лишь то, что говорит каждый из классиков, неизбежно чреваты опасностью разного рода исторических нелепостей, а во-вторых, разобрать различные схемы, в соответствии с которыми полученные результаты могут быть поняты даже не как истории, а скорее как мифологии.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Взаимопомощь как фактор эволюции
Взаимопомощь как фактор эволюции

Труд известного теоретика и организатора анархизма Петра Алексеевича Кропоткина. После 1917 года печатался лишь фрагментарно в нескольких сборниках, в частности, в книге "Анархия".В области биологии идеи Кропоткина о взаимопомощи как факторе эволюции, об отсутствии внутривидовой борьбы представляли собой развитие одного из важных направлений дарвинизма. Свое учение о взаимной помощи и поддержке, об отсутствии внутривидовой борьбы Кропоткин перенес и на общественную жизнь. Наряду с этим он признавал, что как биологическая, так и социальная жизнь проникнута началом борьбы. Но социальная борьба плодотворна и прогрессивна только тогда, когда она помогает возникновению новых форм, основанных на принципах справедливости и солидарности. Сформулированный ученым закон взаимной помощи лег в основу его этического учения, которое он развил в своем незавершенном труде "Этика".

Петр Алексеевич Кропоткин

Культурология / Биология, биофизика, биохимия / Политика / Биология / Образование и наука