— Привет! — сказала она, улыбнувшись ему тепло и открыто. Она сняла капюшон и подставила лицо дождю… Ее переполняла щемящая радость. Ну, разве не здорово, подумала она про себя, стоять вот так, под дождем, посреди Гринвич-Виллидж, и разговаривать с горбуном — хотя ей сейчас надо быть на работе, потому что она уже опоздала на десять минут!.. Но она знала, что скажет в свое оправдание, она попытается сделать так, чтобы они все поняли. Кэнди едва не расплакалась от умиления — она так гордилась собой, и ей было так хорошо…
— Знаешь, это мое дерево, — сказала она горбуну, улыбнувшись, словно ребенок, любящий пошалить, а потом весело рассмеялась над собственной глупостью. — То есть, конечно же, понарошку. Я так для себя притворяюсь, что это вроде как мое дерево, — застенчиво призналась она. — Одно-единственное на всей Гроув-стрит! Мне так это нравится! — Она протянула руку и легонько коснулась ствола, прикрыв глаза, и опять улыбнулась горбуну.
Магазин на углу торговал мужским нижним бельем, и горбун далеко не сразу оторвался от созерцания манекенских промежностей в витрине. Он тоже улыбался. Он подумал, что Кэнди — из полиции.
— Рубатубдуб! — сказал он и энергично потерся горбом о ствол. Он обожал, когда его забирали в полицию. Для него это был непреходящий кайф.
— Рубят ребята дуб! — воскликнула Кэнди и радостно рассмеялась, довольная, что они так хорошо понимают друг друга. «Как все просто! — подумала она. — Все самое главное — это всегда очень просто! И это прекрасно! Вот только папе все это теперь недоступно…» Она отдала бы двадцать лет жизни, лишь бы отец смог разделить с ней всю прелесть этого восхитительного мгновения — ее отец, который однажды сказал, что поэзия это «нецелесообразно и непрактично»! Бедный папа! Такой хороший и такой глупенький! Ведь описать это мгновение можно только в стихотворении. Только стихотворение способно поймать ускользающую красоту, неуловимую, точно свет, приманить ее, заключить в слова, в образ… стихотворение или, может быть, музыка… да, конечно же, музыка. И она принялась напевать мелодию, легонько раскачиваясь на месте и рассеянно гладя ладонью ствол дерева. Ей было так хорошо и спокойно рядом с этим горбуном.
И он по-прежнему ей улыбался — но тот первый проблеск надежды теперь угас в его серых глазах, и он легонько прищурился, рассудив, что раз Кэнди не полицейская, значит, она малахольная.
— Кушать хочу, — сказал он, указав пальцем себе па рот. — Хочу кушать.
— Ой! — воскликнула Кэнди, вдруг вспомнив, что у нее есть с собой целый пакет хлебных крошек. Она часто брала с собой хлебные крошки, чтобы покормить голубей на Вашингтон-Сквер. Она достала из кармана небольшой бумажный пакетик. — Вот, у меня тут есть… — се широко распахнутые голубые глаза были такими красивыми, такими искренними и бесхитростными. Сперва она зачерпнула горсть крошек и съела их сама, чтобы показать горбуну, что это не благотворительность и не милостыня; что она угощает его потому, что ей хочется чем-то его порадовать. Да и вообще, это же так замечательно — поделиться с другими чем-то, что есть у тебя.
Вот только горбун повел себя как-то странно. Кэнди даже слегка растерялась. Он захихикал, закатил глаза, вытер рот тыльной стороной ладони и принялся извиваться и тереться горбом о ствол. Но, в конце концов, все-таки зачерпнул из пакета крошек.
— Рубатубдуб! — сказал он.
Кэнди рассмеялась. Для нее эта нелепая фраза горбуна была исполнена смысла и сложной символики. Как будто она оказалась «за сценой» некоего художественного движения, скажем, движения дадаистов, и даже была полноправной участницей творческого процесса. Именно так оно и происходит, подумала Кэнди, что-то по-настоящему важное и великое, что-то, что по прошествии десяти лет изменит самый ход истории. Именно так, прямо на улице, в Виллидж; и она тоже в этом участвует. Отец бы, конечно, сказал, что она просто «тратит зря время». При этой мысли в горле у Кэнди опять встал комок, а сердце защемило от жалости. Бедный папа.
— А эта… четвертака не найдется, леди? — вдруг спросил горбун и закивал головой в предвкушении. Он протянул руку, но Кэнди уже огорченно трясла кудряшками, роясь у себя в кошельке.
— Нет, у меня нет ни цента, блин! Вот только афинский флорин, — она достала из кошелька круглую серебряную пластинку и тут же вернула ее обратно. — 550 год до нашей эры… но нам это никак не поможет, я думаю. Разве что мы с тобой — Пифагор и Сапфо, и сами об этом не знаем. — Она убрала кошелек в сумку и радостно покачала головой, как будто теперь, когда оказалось, что у нее нет денег, они стали ближе.
— Ты случайно не Пифагор? — спросила она с улыбкой.
— У тебя есть рубадуб, да, леди? — пробормотал горбун и потихонечку двинулся восвояси. — Ебенаморда! Ебенаморда! Рубадуб, рубадуб!