Тут я, Коля, уронил голову на руки, хмель с меня сошел, и не знаю, сколько я так просидел. Рыбкин, наверно, подумал, что я задрых, вышел и тихо дверь прикрыл. Ну что мне стоило тогда взять у Кидаллы на себя не изнасилование Джеммы, а покушение на Маленкова, Кагановича, Молотова, Булганина и примкнувшего к ним Шепилова? Ну, чтоб Их, идиотов, все равно никто и не думал убивать, ибо убивают и покушаются на личностей, а такого дерьма, как они, в России хоть пруд пруди. Отволок бы я за них тот же срок, а бедное животное было бы живым и здоровым. Дрянь я, дрянь. Кроме всего прочего, Никита шарахнул бы мне сейчас медаль «За отвагу», а может, под настроение и Героя Советского Союза дал бы, как генералу Насеру. 0б отдельной квартире и даче я уж не говорю. Будь здоров, Коля! Помянем невинную Джемму…
— Рыбкин! — кричу, — Рыбкин! — а он не идет. Подхожу к окну, смотрю, мой подельщик Рыбкин шмонает каких-то студентов. Проверяет ихние цилиндры для чертежей. — Ну что, — говорю потом, — обнаружил похищенных кобр или выдру?
— У нынешней молодежи, кроме глистов, ничего за душой нет, — отвечает Рыбкин. — Очухался?
— Ты когда меня последний раз видел? — спрашиваю.
— Месяца за два до смерти генералиссимуса. Потом ты куда-то пропал. Ну, думаю, заелся, завязал и в гастроль ушел.
— Так. Значит, его убрали? Убрали.
— Кого?
— Меня.
— Ну, и куда же они тебя… того? — спрашивает Рыбкин. Нормальные люди, Коля, очень иногда любят поговорить с людьми на их взгляд поехавшими и стебанутыми.
— В крысиный забой они меня закомстролили. Темно там было, как до сотворения мира. Выпьем, Рыбкин.
— Ха-ха-ха! Что же ты там делал, в забое?
— Крыс бил обушком между рог. План выполнял.
А вот тут, артист, я тебе и зажал яйца дверью! Как же ты их бил, да еще между рог, в сплошной темноте? Опомнись! Ты не чокнулся, а распустился. Возмись за ум, мудила ты из Нижнего Тагила! А крысы и мне представляются минут за десять до белок горячки. Иногда гуси черные в валенках белых и у каждого в клюве орден «Мать-героиня».
— Будь здоров, Рыбкин. Я действительно бил крыс.
— Ладно, допустим. Как ты, однако, их видел?
— У меня третий шнифт открылся, он же третий глаз. Вот здесь, на затылке. Пощупай. Не боись.
Рыбкин дотронулся, Коля, до моего калгана, как до чумы.
— Ври! У меня тоже есть такая шишка.
Тут что-то зло меня взяло на людей, в высшую, так сказать, реальность не верящих и отрицающих наше трагическое и радостное бытие, хотя, Коля, люди-то они сами по себе часто неплохие. Я и говорю Рыбкину, что могу помазать на бутылку и встану сейчас рылом к стенке. Он пусть делает все, что пожелает. И посмотрим, вижу я или не вижу. Помазали. Встаю в угол, выдернул штепсель из розетки, чтобы Юрий Левитан заткнулся со стотысячной тонной чугуна, выданной на гора хлопководами Норильска. Встаю. Массирую третий шнифт и, представь себе, Коля, безо всякого труда вижу все нехитрые поступки Рыбкина. Сначала он язык мне показал, потом неприличный жест руками сделал, покривлялся, бесшумно налил полстакана и бесшумно же выжрал водяру, поставил ружье дулом вниз, задумался, чего бы еще совершить, но ничего ему в голову не приходило, что само по себе любопытно. Подумал. Застегнул мотню. Перевесил Крупскую с одной стены на другую. Снова покривлялся. Зажал рот, чтобы не захохотать. Снял сапог. Понюхал портянку. Обулся. Десять раз подряд отдал кому-то честь. Протер рукавом медаль. Проверил пропуска у нескольких человек. Снова добродушно показал мне язык. Пошел открывать ворота верблюду и тигру в клетке. Вернулся. Тоскливо кнокнул на бутылку и вздохнул. Помоему, ему стыдно стало, что выжрал полстакана без меня.
И вообще, Коля, вел себя Рыбкин так, словно двумя руками отмахивался от мысли, что я вижу его, но однако, и перетрухивал в глубине души: а вдруг, и на самом деле работает у меня третий шнифт, а он, Рыбкин, кривляется, жесты делает неприличные, честь, как дурак отдает кому-то, и если поглядеть на него со стороны, то и сам, пожалуй, ведет себя вроде стебанутого второй группы. А я все стою и помалкиваю. Не выдержал старик, нос багровый напудрил, еще глоток бесшумно выжрал, сырком закусил и не чавкал при этом громко. Глубинный страх, что за ним, возможно, наблюдают, сделал его воспитанным человеком. Он уже не кривлялся, а смотрел мне в спину человеческим взглядом тепло, сочувственно и немного виновато.
— Ну, ладно, хватит херовину пороть. Поворачивайся, артист. — Проиграл ты, — говорю, — но бутылку я тебе прощаю и сам за ней сбегаю. Славный ты человек, Рыбкин.
Тут он запсиховал, закапризничал, совсем разговнился, натолкал мне членов полные карманы, оскорбил как актера, нажирающегося до горячки и унижающего при этом старого солдата, хотя тридцатку, которую я у него взял на съемках, и не думаю отдавать.
— Беги за бутылкой, а то я тебе как врежу сейчас прикладом, так сразу вылечу от дури.