И снится ему, что спит он в теплой темноте тишины, сытый, спокойный, и ничего у него не болит, ничего ему неохота. Только вот так бы спать, спать, спать в тепле, в темноте, в тишине, спать, спать, спать. Но кто-то вдруг тормошит Фан Фаныча, толкает в бок раз, другой, будит кто-то Фан Фаныча. Вставай, мол, сукоедина, на развод, конвой замерз. Страшно невозможно. Неохота. В бок толкают, прогоняют из теплой тишины темноты на холодное, на студеное солнышко! А Фан Фаныч шевельнуться не может: руки и ноги у него затекли, и не чувствует он их совсем, совсем. Вот его выворачивают откуда-то на мертвый, белый, зябкий свет, подталкивают, отрывают силком, как корку запекшуюся отрывают от болячки, и он зубами цепляется за живую плоть, за шерстинки родимые, мягкие, и вываливается из сумки своей мамы-кенгурихи в мертвую Яузу неподалеку от дома Правительства. Сердце Фан Фаныча остановилось от ужаса, но успел он, пока летел через парапет в мертвый смрад, заорать от того же самого ужаса. «Кэ-э-э-э!» — и — проснулся. Шнифтами ворочает. Подбегает чокнутая, заглядывает в них, радуется, воды дала попить. Фан Фаныч руку ей лизнул. Ладошку теплую вылизал. Чокнутая, когда кемарила, между коленок держала ладошку. А то все холодными были у нее руки. Фан фаныч, не будь идиотом и фраером, еще раз сказал: «Кэ-э-э-э!»
— Вы слышали, товарищ Кидалла? Вы слышали?
— Слышал. Продолжайте адаптировать объект.
Фан Фаныч, мудак, хавал в этот момент морковку и заморскую веточку откусывал, губами листики срывал и от удовольствия шнифты под потолок закатывал. Почему раньше этого не сделал? Непонятно. Мудак, одним словом. И током бы не трясли, и на нервишках сэкономил бы. — Ешь, солнышко! Я тебя любить буду… я тебя развяжу, если ты перестанешь кусаться и брыкаться. Скажи еще раз свое чудесное К-Э-Э-Э!»
— К-э-э-э! — всегда пожалуйста, сказал Фан Фаныч.
— Подследственный свидетель Волынский! Соответствует звук, издаваемый подопытным объектом, одному нли нескольким звукам, обычно издаваемым кенгуру в неволе?
— Абсолютно, гражданин следователь! Абсолютно! Тембр! Модуляции! И поразительный феномен кенгуриной артикуляции губ!
— К-э-э-э! — сказвл Фан Фаныч и задергался.
— Не дергайся, милый. Развяжу… Ты запомнил, что в этой острой железке — бобо? Бобо… бобо… бобо… не кричи, а запоминай… давай-ка сначала передние лапы… Вот так… Поворачивайся. Как вспухли! Шевели пальцами, а острым когтем не вздумай царапаться. Бобо? Бобо? Бобо?
— К-э-э-э! — эх, Коля, каков это счастье, когда развязаны руки и полумертвые вены набухают кровью, и вот потекла она по высохшим моим речушкам и самым тоненьким ручейкам! Потекла, зажур чада моя единственная жизнь!
— Кэ-э-э-э! — говорю, а сам думаю: не бойся, мусорина, Фан Фаныч тебя не укусит. Он мудрый теперь. Развязывай задние лапы, паучиха. Дай-ха я туфельку твою лапой передкей поглажу, пыль с нее смахну и прилипший заморский листочек.
— Я ведь говорила, что ты хороший. Я буду звать тебя Кеном. Ладно? Как смешно. Ты топорщишь губы! И не обижайся. Ты сам виноват, что тебе было больно, упрямый Кен.
И ноги мне она, Коля, тогда освободила от веревок . Но Фан фаныч — битая все ж таки рысь — не заплясал от радости. Он на карачках прошелся по третьей комфортабельной. Голова у него закружилась, а вообщвто ничего, ходить можно. «К-э-э-э!»
Сутки целые отсыпался, отьедался овощами и фруктами и отдыхав Фан Фаныч. Ходил исключительно на карачках, терся щекой об коленки паскудины, нежно теребил губами мочку ее уха, обнюхивал всю, смешно топорщил нос. «Кэ-э-э-э!»
— Кен, ты стал совсем ручным… Ты мило лижешься… Ха-хаха! Ты очень мило лижешься! Может быть, я тебя волную? Учти, Кен, мочка уха — эрогенная зона! Ах ты, шалун! Вот я разденусь, а ты погладь меня лапкой… мурашки… мурашки… лизни мою грудь… и другую… теперь под грудью… славный, сильный, нежный кенгуру. Не кусай соски, не кусай… Язык дай, язык… О-о! Теперь ниже… Какой ты непонятливый… Ниже… Очень тебя прошу… вот здесь, где веточка. Ты хочешь самку человека? Хочешь? Вот я встану перед тобой. Смотри, как я красива… Ну же, иди… иди! Прыгни на меня! Женщина тебе даст… даст… даст… Прыгай!