У дороги, по которой он шел, растительность была унылой и однообразной. Луговая трава, росчерк Деметры, сумах, ядовитый для кожи, кизил, кора которого слабит, тута, болотный дуб и дикая вишня, какой всего больше в живых изгородях. Голые ветки. В это время года они были лишены своей красы и рисовались на снежном покрове четкими письменами. Он пытался прочесть их, но не мог. И неоткуда было ждать помощи. Он просил совета у каждого из двенадцати, и никто не указал ему выхода. Неужели ему вечно бродить под пустым взглядом богов? Боль терзала его тело, воя, как запертая свора собак. Выпустите их. Боже, выпусти их на волю. И словно услышав эту молитву, в его мозг, как гнилое, омерзительное дыхание Гекаты, в ярости хлынула толпа безобразных и неистовых чудищ — отбросы творения, отрыжка безгубого зева Хаоса, свирепого прародителя всего сущего. Б-р-р! Его мудрость беспомощно отступала перед этим натиском ужаса, и он молил теперь только о блаженстве неведения, забытья. В своей прозорливости он давно уже взял себе за правило просить богов только о том, чего они не могут не дать. И врата сузились: боги милостиво позволили ему кое-что забыть.
Его беспокоило то, что он оставил позади. Его дитя в лихорадке. Сердце его исполнилось жалости к длинноволосой Окирое, единственному его отпрыску. Бедняжке нужно постричься. Ей многое нужно. Бедность. Он мог передать своему ребенку лишь то, что сам получил в наследство, — кучу долгов и Библию. Бедность — вот истинно последнее дитя Геи. Оскопленное Небо метнулось прочь, обезумев от боли, и оставило своего сына средь жгучей белой пустыни, чьи руки простерты от восхода до заката.
Но даже в зимнем своем окоченении голые ветви таят маленькие, неприметные почки. Спаситель был рожден в лютую стужу. Листья опадают, но остается смолистый корень, легкий след, который, как посылку, откроют в будущем. И поэтому в черных ветвях у него над головой мерцали красноватые искры. Тусклый взгляд кентавра, как лакмус, отмечал все это; медленно текла его мысль. Просветы, мелькавшие в живой изгороди, были похожи на двери, и он вспомнил, как шел с отцом по каким-то приходским делам в Пассейике и улица на каждом шагу таила опасность; была суббота, и рабочие с серных копей пьянствовали. За двойными дверьми салуна плескался ядовитый смех, в котором словно сосредоточилась вся жестокость и все кощунство на свете, и он недоумевал, как такой шум может существовать в мире, созданном богом его отца. В те времена он уже привык скрывать свои чувства, но, видимо, его беспокойство все же было заметно, потому что он помнил, как отец в своем белом воротнике повернулся, прислушался к смеху из салуна и сказал сыну с улыбкой:
— Всякая радость от бога.
Он, конечно, шутил, но мальчик воспринял его слова всерьез. Всякая радость от бога. Где бы ни радовалась живая душа — в грязи, в смятении, в бедности, — всюду являлся бог и предъявлял свои права; в бары, бордели, школы и заплеванные переулки, какими бы темными, мерзкими и далекими они ни были, — в Китае, в Африке или в Бразилии, всюду, где люди хоть на миг испытывали радость, прокрадывался бог и приумножал свои вечные владения. А все остальное, все, что не было радостью, исчезло, низвергнутое, ненужное, несуществующее. Он вспомнил, как его жена радовалась ферме, Папаша Крамер — газете, а сын — будущему, и он сам был рад, благодарен за то, что сможет еще некоторое время поддерживать в них эту радость. Рентгеновский снимок чист. Белая ширь дней расстилалась впереди. Время отдало ему во власть небесный простор, по которому он плыл, как истинный внук Океана; он понял, что, отдав свою жизнь другим, он стал совершенно свободен. Гора Ида и гора Дикта с двух сторон, из голубой дали, мчались к нему, как набегающие валы, и в его стройном теле вновь сочетались между собой Небо и Земля. Только доброта бессмертна. И она пребудет вовек.
Он дошел до поворота дороги. В сотне шагов впереди он увидел «бьюик», словно черную пасть, которая должна его поглотить. Бывший катафалк. Черное пятно на фоне сугробов — еще неизвестно, удастся ли его вытащить. Слева над покатым лбом поля торчала силосная башня Эмиша в островерхой шляпе из рифленого железа; заброшенная ветряная мельница стояла неподвижно; воронье Кружило над погребенным жнивьем.
Бездушный пейзаж.
Незримый простор, который на миг переполнил кентавра, исчез, пронзив его болью; он посмотрел на автомобиль, и сердце его сжалось. Боль прошла по животу, там, где человеческое соединялось с конским. В местах перехода чудища особенно уязвимы.
Чернота.