— О, разумеется, ваше величество. — Он понял. Ему нет места при Фердинандовом дворе. Вдруг, сразу, он себя почувствовал бесконечно старым, немыслимо усталым. Дверь в дальнем конце залы отворилась — кто-то к ним приближался, сжав за спиною руки, свесив голову, уперев взгляд в блестяще черные носы своих ботфортов, переступавшим по мраморным клеткам. Фердинанд его оглядел чуть ли не с отвращением.
— A-а, вы здесь еще, — сказал он так, будто с ним сыграли злую шутку. — Доктор Кеплер, генерал Валленштейн, наш главнокомандующий.
Генерал поклонился.
— Я, кажется, вас знаю, сударь, — сказал он. Кеплер глянул пусто.
— Он, кажется, вас знает, — сказал Фердинанд; мысль показалась ему смешна.
— Да, кажется, нас кое-что связывало, — не сдавался генерал. — Давным-давно, тому, собственно, двадцать лет, да, окольными путями я послал просьбу к одному звездочету в Граце, чью репутацию я знал, чтобы составил мой гороскоп.
Итог впечатлял: полный, неслыханно точный отчет о моем нраве и деяньях. Тем более он впечатлял, что я остерегал посредников, чтобы не открывали моего имени.
В высокие окна слева, внизу, за Градчанами, открывался вид на белый, снежный город. Перед этим самым видом, на этом самом месте стоял он с императором Рудольфом: обсуждали план «Рудольфовых таблиц». Как хитро перекраивается жизнь! Звездочет. Он вспомнил.
— О сударь, — он осторожно улыбнулся. — Нетрудно было выведать, знаете ли, имя столь блистательное.
— A-а, так вы знали, что это я. — Генерал был разочарован. — Но все равно, отличная была работа.
Император хмыкнул и мрачно отошел, предоставляя их друг другу, как мальчик, у которого отнял мяч шалун постарше. Впрочем, не так уж дорога ему была эта игрушка.
— Идемте, — генерал положил руку Кеплеру на плечо. — Нам надобно поговорить.
Так завязалась короткая и бурная приязнь.
Но какова, однако, четкость рисунка: явился искать покровительства у императора, а взамен получил генерала. Он чувствовал признательность к услужливой судьбе. Ему позарез нужно было прибежище. Уж год, как он сказал Линцу горькое, последнее «прости».
Не то чтоб Линц был худшее из мест. Правда, город четырнадцать лет был его терзаньем, он думал, что только вздохнет блаженно, расставаясь с ним. Но день настал, а тревога сидела в душе занозой, свербила, отравляла радость. В конце концов здесь были его заступники, Штаремберги, Чернембли. Были и друзья, Якоб Винклеман, к примеру, точильщик линз, старый бирюк — немало веселых вечеров было проведено в том доме у реки, в мечтах, над пенной кружкой. И Линц подарил ему Сюзанну. Конечно, оскорбляло то, что он, императорский математик, снова принужден вдалбливать в головы олухов, лавочниковых сынков, правила арифметические, но было и странно знобящее чувство, что ему дана возможность все начать сызнова, как будто никуда не делись Грац, штифтшуле.
Верхняя Австрия была прибежищем гонимых с запада за веру. Линц стал чуть ли не выселками вюртембергскими. Был тут Шварц, юрист, и Балтазар Гуральд, письмоводитель, оба из Вюртемберга. Даже и доктор Обердорфер ненадолго объявился, потревоженный, отнюдь не бесплотный призрак, ни на день не постарев с тех пор, тому уж двадцать лет, когда помог отправиться на тот свет Кеплеровым детям. Чтобы показать, что не затаил зла, он позвал доктора в восприемники, когда крестил Фридмара, младшего из выживших детей Сюзанны. Обердорфер облапил друга, в слезах, задышливо, что-то бормотал, а Кеплер думал о том, какую милую картинку они являют оба: старый мошенник и седой папаша пускают слюни у детской колыбели.
Был, однако, еще и Даниил Хитцлер. Главный пастор Линца. Моложе Кеплера, он прошел чрез те же школы Вюртемберга и тщательно подбирал очесья недоброй славы, оброненные бурным предшественником. Кеплер был польщен: Хитцлер, кажется, считал его опасным. Был пастор холоден и сух, себе на уме, любил из себя корчить великого инквизитора. Но тщетно. Кое-что его выдавало с головой. Слишком черен был черный плащ, острее острого была бородка. Кеплер над пастором посмеивался, но тот ему даже нравился, обиды не было; забавно, и это странно, ведь Хицлер, не кто другой отлучил его от церкви.
Всегда, всегда он знал, что этим кончится. В вопросах веры он был упрям. Ни с кем не мог согласиться вполне, с католиками, лютеранами, кальвинистами, и те дружно считали его врагом. Он же со всеми христианами, как их ни называй, был связан узами любви. Он наблюдал войну, которую Господь наслал на вздорную Германию, и знал, что прав. Он принял Аугсбургское исповедание, [45]и он не мог подписать Формулу согласия, [46]потому что эту формулу он презирал, считал пустым политиканством, набором слов, не более.