Кэрель находился в следственном изоляторе. Прижавшись к дереву, он продолжал извлекать из себя новые детали процесса, на котором решался вопрос о его жизни. Ему было хорошо. Он чувствовал себя под защитой дерева, которое сплетало над его головой свои ветви. Кэрель слышал, как где-то вдали перекликаются лягушки, но в основном кругом было так тихо, что к его страху перед трибуналом невольно добавилась тоска от одиночества и безмолвия. Поскольку в основе всего лежало убийство (абсолютная тишина, тишина столь почитаемой Кэрелем смерти), вокруг него были натянуты (можно даже сказать, из него исходили натянутые и нематериальные нити смерти) сети тишины, которыми он был опутан. Он еще сильнее углубился в свое видение. Он сделал его еще более отчетливым. Он как будто был там, и одновременно его там не было. Он присутствовал при вынесении приговора в зале суда. Он следил за процессом и руководил им. Время от времени это затянувшееся мечтание прерывала заземленная и ясная мысль: «Не осталось ли на мне пятен?» — или: «А вдруг кто-то пройдет по дороге?», — но легкая улыбка, рождаясь на его губах, прогоняла страх. Однако не следует слишком доверяться открытости улыбки, ее власти рассеивать сумерки: улыбка способна вызвать страх; сперва на ваших обнаженных зубах появится зародыш чудовища, пасть которого будет иметь точную форму улыбки на ваших губах, потом чудовище разовьется в вас, сольется с вами, и будет в вас жить, и, наконец, станет еще более пугающим, превратится в рожденный от улыбки в темноте призрак. Кэрель улыбнулся. Дерево и туман защищали его от темноты и мести. Он вернулся к судебному заседанию. У подножия этого дерева он чувствовал себя монархом, он приказывал своему воображаемому двойнику изображать испуг, несогласие, доверие, страх, дрожь и трепет. Ему помогали воспоминания из прочитанного. Судебное заседание необходимо было прервать. Встал его адвокат. Кэрелю захотелось на минуту потерять сознание, раствориться в гуле, звучащем в его ушах. Нужно было оттянуть завершение процесса. Наконец Суд вернулся. Кэрель почувствовал, как он бледнеет.
— Суд приговаривает вас к смертной казни.
Вокруг него все померкло. Он сам и деревья уменьшились и его охватило удивление от осознания того, что он оказался бледен и слаб перед этим новым приключением, удивление, подобное тому, какое испытали мы, когда увидели, что Вейдман между двумя полицейскими оказался совсем не гигантом, лоб которого задевает верхние ветви кедров, а обычным застенчивым молодым человеком с мертвенно-бледным, немного восковым цветом лица, ростом один метр семьдесят сантиметров. В этот момент Кэрель почувствовал ужасное страдание от сознания того, что он живет, и услышал гул в ушах. Его отношение к собственным страданиям можно лучше понять, если описать то, что он испытал однажды перед лицом смерти: могильщики выкопали тело его матери, чтобы перезахоронить в другом районе кладбища, а Кэрель пришел слишком рано и оказался один перед гробом, который рабочие уже вытащили из ямы. Трава была мокрая, земля жирная, было довольно холодно. Кэрель слушал пение птиц, сидя на гробе, в котором гнила его мать. Запах, исходивший из щелей между досками, не мешал ему. Он естественно смешивался с запахом травы, вырытой земли и мокрых цветов. Ребенок впервые столкнулся с таким благородным явлением, как разложение обожаемого тела. Это было страдание, исходившее из самого себя и вписывавшееся в естественный порядок мира.
Он вздрогнул. Его плечи, бедра и ноги немного замерзли. Он стоял у подножия дерева, защищенный униформой из полотна и твердым воротом бушлата, с беретом в руках и пакетом опиума под мышкой. Он надел свой берет. Смутное чувство подсказывало ему, что это еще не конец. Оставалось исполнить последнюю формальность казни. «Меня нужно казнить, ну что ж!»
Теперь мы можем понять, почему известный преступник сразу после ареста, который ничто вроде бы реально не предвещало, говорит судье: «Я чувствовал, что меня вот-вот схватят…» Кэрель встряхнулся, прошел немного вперед, и, помогая себе руками, поднялся на покрытую травой лужайку. Ветви касались его щек и рук: он почувствовал глубокую грусть, ностальгию по материнским рукам, оттого что эти колючие ветви были нежными и бархатистыми, на них осел туман и они напоминали ему нежное свечение женской груди. Несколько секунд спустя он был уже на узкой тропинке, потом на дороге и входил в город через ворота, но другие, не те, из которых он недавно вышел с приятелем. Рядом с ним кого-то не хватало.
— Скучно быть совсем одному.