У собаки было человеческое лицо. Очень знакомое лицо.
Поздним утром в дверь комнат "Зелёного яблочка", которые снял для себя Камен Мартиан, забарабанили. Камен продрал глаз, приподнялся. Денщик уже отпирал. На пороге стоял Венедим.
– И что ты думаешь?! – хохоча, сказал он, и потряс над головой какой-то бумагой. – Невесту опять украли!
– Ф-фу…– Камен помотал головой. – Радуешься, да? Ну, радуйся…
– Радоваться нечему, – сказал Венедим, – но ведь смешно. Согласись, что смешно, – он сел на плетёный стул.
– Будет смешнее, если ты сейчас эту штуку раздавишь… – под мягкий треск сказал Камен, но Венедим успел вскочить. – Кто украл-то, известно?
– Известно. Видели люди, как её вели на конкордийскую баргу. Ту, что меловой камень перевозит.
– Ну, значит, точно не они. Раз уж людям это показали…
Венедим нахмурился.
– Что-то не то ты говоришь, тысячник. Пил, небось…
– Пить мне теперь долго нельзя, чаровница запретила. Парила меня с полуночи до рассвета, так я и сплю, проснуться не могу. А про то, что ты подумал… Это ведь я сейчас тысячник войсковой конницы, а был-то – легатом, сотником конной стражи. Со всякими грабежами да насилиями люди к кому обращались? Вот то-то же… Ну, что? Ехать надо, разбираться на месте будем…
– Куда?
– Куда-куда… В Петронелле дело было? В неё, родную, и поедем…
– Да зачем? Там и без нас морока ещё та…
– Не хочешь невесту искать? – прищурился Камен.
Венедим присел рядом с ним. Стал смотреть в пол.
– Не знаю, – сказал, наконец. Выдавил из себя. – Я же не дурак. И не без глаз. Видел, как она тогда смотрела… Спала она с ним, что я, не понимаю? Да мне бы и плевать… только это у них было не просто так. Обычай, обычай… Знаю, что обычай. А жить с женой, которая твоей смерти желает и ждёт как избавления – это кому надо? Мне? Да пошло оно всё… Поехали, – неожиданно сказал он. – Ты прав. Надо искать.
Глава седьмая
Сначала с него опала кожа, потом мускулы. Потом одна за одной отваливались кости. В конце всего висел только череп с полутора десятками позвонков. Всё это медленно рассыпалось по воздуху пылью. В глазницу попал осенний лист, щекотал черенком. Подлетала какая-то маленькая птица, садилась на череп и начинала его долбить. Это было мучительнее всего.
Самое глупое, думал он, это пытаться подстраиваться под древние пророчества.
Самое безнадёжное – пытаться угадать, чего от тебя хотел или хочет Создатель.
Самое смешное – принимать на веру слова тех, кому ты нужен, но не подчинён.
Я был глуп, смешон и безнадёжен.
Я буду умным. Я могу попытаться не быть смешным. Но моя безнадёжность пребудет со мной. Я останусь сколь угодно надёжным для других (ты уже предал её! и её, и её тоже! – я только притворился перед судьбой, обманул судьбу, а на самом деле… – важно не намерение, важен результат…), но для себя – всё как было, всё по-прежнему.
Потом были руки, странным образом создающие его заново из праха, в который он обратился.
Потом были тьма и свет. Сначала было больше тьмы, потом стало больше света. Может быть, это что-то означало.
Потом его несли. Погребальное пение слышалось над ним; оно было необычным. Он понимал слова, но долго не мог понять смысл, пока не догадался, что поют наоборот, от конца к началу, от последней строчки к первой…
Эту ночь император тоже провёл в тревоге. С недавних пор ночи у него оказались украдены. Пылающая полоса в небе, пока ещё не видимая днем, ночами проступала даже сквозь потолок и стены, как кровь проступает сквозь бинты, как воспоминания о невесомых детских горестях и обидах проступают сквозь плотную зрелую жизнь. Он лежал и смотрел на неё.
Он чувствовал себя даже не капитаном – капитаном явно был кто-то другой, – а, пожалуй, купцом на левиатоне, который среди моря медленно погружается в пучину. Лодку, должно быть, сорвало штормом, да и многие ли поместятся в лодке… А судно погружается медленно. Настолько медленно, что к этому можно даже привыкнуть… Ну, вот же она, надёжная палуба под ногами. Правда, чуть-чуть накренилась… но ходить-то всё-таки можно? И можно ещё без страха переночевать в каюте. И наутро позавтракать вместе с другими пассажирами, болтая вроде бы ни о чём.
Можно уговорить себя считать прожитый день самым главным днём. Или месяцем. Или всей жизнью.
Но всё существо твоё – кричит.
Особенно во сне.
Во сне – уже третью ночь подряд – император видел себя повешенным на сухом дереве. Ноги едва не касались земли, но земли странной, с домиками не более шкатулки для печати и деревьями, подобными ползучей траве камнеломке.
Неужели же это всё, думал он, глядя на эти домики – они начинали дрожать, словно при землетрясении, и потом корчиться в огне, неужели же это всё, вот так просто, нипочему…